Часть первая
Средь бела дня и темной ночью
1
И впал бедолага от горького своего положения в бесшабашную лихость и неистовое веселье. Орал дурным голосом в полную ширину глотки совершенную несуразицу:
— Черви, крести, вини, бубны! Шилды-булды прокурат! Шары, бары, растобары, договаривай, камрад! Эх, раз, по два раз, расподмахивать горазд! Кабы чарочку винца, на закуску пирожка, для потешки девушку! Привет-салфет вашей милости!
Урядник[1] Илья Григорьевич Жигин потряхивал в руках жесткие, замерзшие вожжи, смотрел на заиндевелый зад своего коня и назад не оборачивался — за годы своей беспорочной службы он и не такое слышал, а уж виды видывал всякие. Потому и не было у него никакой надобности разглядывать беглого, который сидел за его спиной в легкой кошевке со связанными руками и продолжал орать, распугивая ворон на старых березах.
Шустрым, пронырливым, отчаянным до безрассудства оказался каторжный по фамилии Комлев: мало того, что сбежал с тюремного этапа в самые гиблые Никольские морозы и умудрился не замерзнуть, он еще, между делом, обворовал в уездном городе бакалейный магазин и укрылся в дальней деревне, устроив там себе сладкую жизнь. Договорился с местным крестьянином, сунул ему часть украденных деньжонок и вселился в баню, стоявшую на отшибе, как в царские хоромы — сыт, пьян, и нос в табаке. Но разглядели приметливые соседи, что из банной трубы по два раза на день, а иной раз и ночью дым идет, заподозрили неладное, доложили старосте, а староста — уряднику. Пришлось Жигину снаряжаться по всей форме и ехать в дальнюю деревню, выслеживать Комлева, успевшего к тому времени сбежать и из бани. Выследил, настиг, и для начала, без лишних слов, сшиб ему рваный треух с головы одиночным выстрелом из револьвера, предупредил — не балуй! Комлев оказался понятливым — только и попросил разрешения треух подобрать. Нахлобучил его на голову и послушно протянул руки — вяжи, твоя взяла.
На всю эту канитель вместе с дорогой, туда и обратно, потратил Жигин целых пять дней, сегодня шел шестой, и он торопился поскорее оказаться дома. Тревожился за больного сынишку, захворавшего как раз накануне его отъезда. Будто сглазили мальчонку: утром бегал, резвился, а под вечер — сник. Правда, к ночи уснул, и спал тихо, и лоб был негорячий, но отцовское сердце все равно тревожилось, и Жигин все чаще шевелил вожжами конские бока, мохнатые от обильного инея.
Волостное село Елбань стояло на длинном сибирском тракте, и тракт этот рассекал его ровно посередине. Людное село, богатое, с двумя церквями, с постоялыми дворами, с торговыми лавками, с трактирами и кабаками — одним словом, бойкое место. Поэтому и хлопот уряднику во всякое время года выпадало выше головы. А начальник его, становой пристав[2] Вигилянский, нрава был строгого, можно сказать, даже сурового, и за любую промашку немедленно награждал выговором. Впрочем, и на благодарности за ревностную службу тоже не скупился. Не поскупится и сейчас, надеялся Жигин, отметит за поимку Комлева, который натворил в уезде так много шума. Вот он сидит, голубчик, связанный, и продолжает орать свою несуразицу. Пусть покричит, может, ему так легче смириться со своей незавидной участью.
Дорога между тем нырнула в неглубокий ложок, поднялась на взгорок, и нарисовались перед глазами, как на картинке, крайние дома Елбани, затянутые сизой морозной дымкой. Скоро Жигин разглядел и свою крышу, которую покрыл собственноручно в прошлом году железом и выкрасил в веселый зеленый цвет. Разглядел и решил, что казенная служба не потерпит большого убытка, если он заглянет сначала домой, хотя бы на минутку, узнает — как там Алешка? Потянул вожжу, направляя коня в исток ближнего переулка, и удивился — что за оказия? Возле ворот его дома густо стояли люди. Екнуло сердце от недоброго предчувствия, а когда, подъехав ближе, увидел деревянный крест, прислоненный к стене, оно и вовсе скакнуло к горлу, пресекая дыхание.
Бросил Жигин вожжи, коня, беглого каторжника, выскочил из кошевки и побежал, взметывая ногами пухлый еще снег. Люди, стоявшие у ворот, молча расступились, он проскочил мимо не глядя, лиц не различая, и — в распахнутые настежь двери. Запнулся в темных сенях, чуть не грохнулся, но устоял, перешагнул порог и замер.
В переднем углу, на лавке, ярко белели свежеоструганные доски маленького гробика, и тоненькая свечка, оплывая, оставляла на гладком дереве изгибистый восковой след, скатываясь к изголовью.
— Слава богу, дождались, теперь и похоронить можно, — раздался бабий голос за спиной Жигина, и остальные бабы стали всхлипывать, а кто-то завыл. Жигин различал слова, слышал женский плач, но смысла происходящего не понимал. Всматривался в неподвижное лицо сынишки, и рука тянулась сама собой, чтобы стереть с детских щечек синюшные пятна.
— Время позднее, Илья Григорьевич, на кладбище пора, — снова раздался за спиной голос, теперь мужской, — мы и так два дня тебя дожидались. Пошли…
Жигин, не отзываясь, поднял легкий гробик на плечо и тяжело, осторожно двинулся к порогу, успев еще подумать: «А Василиса-то где?» Но оглядываться, искать глазами жену не стал, миновал темные сени и вышагнул в светлый проем на крыльцо, опушенное на перилах, как ему показалось, черным снегом.