Гражданская война кончилась.
После многих передвижений полк прочно обосновался в Старой Полисти, где были большие казармы. И сразу начались перемены. Отчислялись красноармейцы старших возрастов, переводились куда-то командиры; а к тем командирам, которые оставались пока в полку, приезжали жены и дети. Все вокруг полны были новыми, уже мирными заботами, все чего-то ждали. Всем казалось, что время тянется слишком медленно.
Но Волькин отец ничего не ждал, и время для него шло слишком быстро. Он еще числился в списках, с ним еще считались – все-таки военспец; но никому он уже не отдавал приказаний, и его уже не назначали дежурным по части. Его не отчисляли потому, что ему некуда было уйти из полка, и еще потому, что знали: протянет он недолго. Да он и сам знал это.
И только два человека в мире: Георгина и Всеволод, Волька, – не верили, что он умрет. Они просто не могли себе представить его смерть, и потом оба они были верующими и надеялись, что бог тут чем-то поможет.
А Волькин отец теперь целыми днями лежал в длинной, очень неуютной комнате со сводчатым потолком.
Таких комнат было несколько в правом крыле казармы, и назывались они почему-то «гостевыми селюльками».
И вот отец лежал в этой гостевой селюльке на широком мягком диване, со спинки которого свисали ошметки срезанной шевровой зеленоватой кожи. На полу возле изголовья стоял эмалированный мелкий судок – в него отец сплевывал мокроту. Когда-то в трех таких судках, поставленных один на другой и соединенных дужкой, вестовой приносил обеды из командирской столовой, но теперь отцу хватало на день тарелки супа.
У другой стены комнаты, возле шкафа, стояла узкая железная кровать без матраса. На ней лежали доски, и доски эти были застелены старыми ватниками. На этой постели дремали во время дежурства или санитар, или фельдшер Дождевой, или Георгина – она дежурила чаще всех. Вольку к отцу пускали неохотно, да тот и сам гнал его из селюльки. Ведь у отца была чахотка. Она началась у него из-за ранения, полученного еще на германской войне. Она тихо тлела в нем все эти годы, пока он воевал, а теперь, когда все войны вроде бы кончились, она вспыхнула в нем, и для него началась новая война, последняя, в которой он воевал один на один.
Однажды Волька все-таки продежурил ночь возле отца. Санитар отпросился куда-то на ночь, фельдшер Дождевой был очень занят, а Георгина так вымоталась, что Вольке волей-неволей разрешили дежурить. Он давал отцу холодную воду с клюквой, и его поражало выражение жадного наслаждения на лице отца, когда тот пил.
Но вот отец уснул, и Волька тоже задремал на своей постели, на ватниках. И должно быть, оттого, что спал он одетым, он все время ворочался, и ему снилось, что сидит он в повозке на каких-то мешках и все едет, едет и не может куда-то приехать. И он сразу проснулся, как только отец окликнул его.
– Всеволод, дай мне, пожалуйста, свежую рубашку, – сказал отец ровным голосом. – Она в шкафу, на второй полке.
Волька вскочил с постели, прибавил огня в настольной лампе и кинулся к шкафу. Он быстро нашел рубашку, но невольно задержал взгляд на рисунке – на внутренней стороне дверцы шкафа были изображены химическим карандашом голый мужчина и голая женщина в короне. Под ними очень четко был написан стишок:
Царь Никола веселится
В Могилеве, в ставке,
А Распутину царица
Не дает отставки.
– Что ты там разглядываешь, – недовольно сказал отец. – Там писаря шутили – надо сказать, чтобы стерли. Ерунда.
Он снял свою рубашку, смял ее в ком и бросил возле дивана. Она тяжело и влажно, как большая жаба, шлепнулась на пол. Сын подал отцу свежую, и тот вскоре уснул.
И Волька тоже уснул, и опять ему снилось, будто он все едет и едет куда-то. Внезапно он проснулся. Отец, накинув на плечи шинель, сидел за столом и курил папиросу. Перед ним лежала голубая коробка «Зефира ь 300» – командирам на днях начали давать в пайке папиросы вместо табака,
– Папа, тебе ведь нельзя курить! Ты обещал тете Гине не курить! – прошептал Волька, вставая с постели.
– Ты не говори ей, пожалуйста, что я курил, – сказал отец. – Это ее огорчит.
– Но тебе нельзя курить, – повторил Волька. – Тебе это вредно.
– Вредно, не вредно – теперь это не так уж важно. Ты ведь знаешь, я скоро умру.
– Нет, ты не умрешь, папа! Бог этого не допустит! – сказал Волька, повторяя слова, которые часто произносила Георгина, и сам искренне веря в них. – Бог не допустит этого!
– Бог многое допускает, – усмехнулся отец, жадно затягиваясь папиросой. И уже раздраженно добавил: – И что это у тебя все бог да бог! Вот что значит у баб на воспитании быть! Уж не в семинарию ли поступать собрался? Запомни: в нашем роду ни купцов, ни жандармов, ни попов не было. Надеюсь, и не будет. И штатских, надеюсь, не будет.
Он тяжело откинулся на спинку стула и строго посмотрел на сына. Отец был страшно худ, и от худобы, от болезни лицо его казалось темным, будто он загорел пoд каким-то нездешним солнцем; не под тем солнцем, которое светит над нашей землей, а под каким-то другим, которое горит над ужасным, неведомым для нас миром.
– Ну, так кем же ты думаешь быть? – резко спросил отец, будто продолжая какой-то давнишний разговор, хоть никогда такого разговора у них не было.