— Было время, когда времени не было вовсе…
И не было ничего вокруг, кроме света. Вот так, вверх вниз и по сторонам — только свет, яркий и одинаковый.
Старик вытянул длинную руку и повел ее по кругу, показывая. Свет костра кинулся снизу, облизал острый локоть, мягкие складки изношенного рукава. И, прилипнув к скрюченным пальцам, поднялся к подбородку, заросшему серой щетиной. Будто красного живого перца насыпали по черной коже. Старая рука, пощипывая щетину, прошлась по шее, поправляя грубые бусины, низанные на тонкую жилку, ушла в темноту и легла на колено. А свет остался, пошевеливаясь одновременно со словами.
— Свет была женщина. Потому что без нее ничего не произойдет в нашем мире. И как надо женщине, любой, молодой или старухе, она заскучала. Ничего нет у нее, кроме ее самой, что за жизнь. Что, а?
Широкие ноздри раздувались двумя маленькими пещерами, а крылья носа лоснились красным по черной коже. Задав вопрос, старик повернул голову, оглядывая слушателей. Те — двое крепких мужчин в красных плащах и юноша, почти обнаженный, завернутый по поясу светлой тряпицей, закивали, ухмыляясь. Юноша ухмылялся старательно, взглядывая на спутников — видят ли, что и он понимает, о, женщины… И даже всплеснул тонкими руками, изламывая в дымном от красного света большие кисти рук, похожие на летающих пауков. Но взрослые не смотрели на него. Один, навалившись грудью на колени, ворошил веткой прозрачные угли, и те, вспыхивая, кидали в темноту снопики искр. Другой, оскаливаясь, догрызал жареное мясо с ребрышка, вытирая рукой испачканную в жире щеку. Старик подождал еще, но поняв, что слушателям скоро наскучит и они задумаются о своем, торопливо продолжил:
— Не было рук, чтоб схватить мясо и кинуть его в рот, как ты сейчас, кидаешь и чавкаешь, Тота.
— Э? — Тота отвел от лица кость и прищурился, разглядывая рассказчика.
— Не было и зубов, чтоб то мясо погрызть, и не было даже глаз, чтоб открыть и закрыть, и выжать слезу и кричать, жалуясь на скуку.
— Язык, — сказал юноша несмело и замолчал, когда смолк и старик, вглядываясь в него через скачущие тонкие языки пламени, прыгающие в темное небо.
— Что?
— Языка тоже не было. Чтоб покричать, — объяснил юноша, и старик торжественно закивал. А потом спохватился и ответил ворчливо:
— А я что говорю? Ничего и есть ничего. Как у тебя в голове, Маур.
Второй мужчина сунул ветку в огонь и засмеялся. Мальчик обиженно отполз в темноту.
— Ладно, — сказал старик, — мне что, я могу и завтра. А могу и не говорить, у меня вон еще бараны, пойду к стаду. Вам не надо. Ладно.
Он поднялся, упираясь в костлявые колени руками. Встал — высокий, тощий, подхватил реденькую ткань плаща, завертывая его на плечо. Постоял еще, деланно равнодушно озираясь поверх сидящих. Но те так же равнодушно молчали. Тота грыз, чавкая и отдуваясь, а второй мужчина, все так же навалясь на колени, смотрел в прозрачные красные угли. Старик кашлянул и ступил в темноту, откуда ему навстречу плавно вздохнула лежащая поодаль большая корова. Бормоча, пошел, тихо ставя большие ступни на колкую траву, и отводя рукой ветки кустарника. Миновал первые деревья — маленькие и кривые, вышел на тихую поляну, на которой буграми лежали спящие овцы и, пройдя между ними, взобрался на небольшой пригорок. Там сел, нашаривая спрятанный в кустах посох и уперев его в мягкую землю, замер, положив подбородок на кулаки. Скосив глаза, закрывал то один, то другой, всматриваясь в крупные звезды. И вздрогнул, услышав тихий голос из-за спины:
— А что потом?
— Что?
Маур подошел и сел ниже, поднял к старику круглое черное лицо с блестящими глазами.
— Ты сказал женщина-свет скучала. И что потом?
Старику очень хотелось поворчать еще и может быть припугнуть мальчишку, мол, не будет говорить, пусть поупрашивает. Но вспомнив, как Тота грыз кость, вздохнул и продолжил:
— Она ничего не могла, даже думать. Но надо же с чего-то начинать. И она задышала. Все сильнее и сильнее. Набирала свет в себя и выпускала его обратно. Свет в свет. Понимаешь, как?
— Нет.
Старик кивнул. Улыбнулся.
— На то они боги. Разве же нам понять все, как у них случается. Но вот было так — она дышала все сильнее, и из дыхания света стал ветер. И для равновесия, ну и чтоб скука ее улетела сразу, ветер был мужчина. Так. И их стало двое!
Маур приоткрыл рот, глядя на еле различимое лицо старика и не видя его, представил: свет, яркий и одинаковый, вдруг заходил ходуном, переливаясь светом на свету, и заструился в одну сторону, свиваясь кольцами, потек светлой водой, кинулся вверх, потом вниз, поднял свое начало, трепыхая своим концом, шатнулся в одну сторону, в другую, и возвратился, неся своей женщине столько всего: петли, кольца, начало, конец, стороны света, движение и трепет.
— Ойеее, — сказал захваченный картиной Маур и взялся руками за щеки. А старик глянул на парня внимательно и остро. Вокруг мирно вздыхали спящие бараны и их жены, плели свои трели ночные сверчки, от далекого костра слышался ленивый мужской разговор, и иногда громко стреляла ветка в огне.
— Ты, я вижу, понял, с чем вернулся к своей женщине ветер-дыхание. И она, проглотив его и выпустив снова, открыла глаза, осматриваясь. Всплеснула руками, удивляясь, подняла изогнутые брови. И встала, потому что у нее появились ноги, ну все стало в ней, как в женщине, все, что есть у них с тех самых пор. И ветер, трогая и лаская, тут же, от каждого касания растил себе парную вещь. Руки к рукам, лицо к лицу. Плечи к плечам. И прочее. Только одно, посмотрев вниз, захотел вырастить себе другое, чтоб отличаться от женщины-света. И она, разглядывая, трогая и радуясь, вдруг опустила глаза и увидела. И обиделась, потому что думала — я самая красивая, я настоящая, и тут вдруг э-э-э, не такое? И ее обида сделала мужчину другим, ну так, понемногу — плечи шире, ноги крепче, руки побольше. И уже не спутать их, и тогда женщина-свет поняла — их двое. Был свет, один. А стало их двое. Обида отлетела, прилипая к радости, и стали от женщины любопытство, любовь, забота. Про каждое есть отдельный рассказ. А ветер кружил вокруг и на каждое женское отвечал мужским. И стало от него — смелость, умение думать, ловкость и смех. Все перепуталось, и им долго было не скучно вдвоем, пока кружились они в ветре и свете — разделяя и называя, думая, как быть с этим и этим. И от того, что на такую работу понадобилось им время, оно и стало — время. И работа появилась тоже, а за ней и усталость. Всяко, в общем, что говорить, вон, смотри вокруг и называй. Как они в первый раз. И страх был и глупость была. А может и не глупость, а? Потому что женщина-свет испугалась, что ее ветер улетит, соскучившись, хотя — к кому было лететь? Но когда испугалась, то стало оно появляться, и она потеряла сон, все виделось ей, что за светом есть еще один и за ним другой, и все это женщины — машут тонкими красивыми руками, поют нежными голосами. Приманивают.