Когда возникла мода на японский, вьетнамский, китайский календари, то одни обрадовались, а другие обиделись, как будто их обозвали раз и навсегда. Неловко же получается: «Вы кто, по календарю?..» — «Я — свинья». Некоторые оправдывались: «Я хоть и крыса, но моя стихия — огонь... В сущности, я феникс».
Так, конечно, наряднее. Но кто же не феникс в новогоднюю ночь? Птица феникс, знакомая всем мифологиям, — от греческой до китайской, — не умирает никогда. В разных странах, в разные времена о ней сложены бесчисленные легенды. В них она предстает то простой серой цаплей, то орлом огненного, красно-золотого цвета. Пьет она одну лишь росу, на верхушке пальмы вьет гнездо из ароматических трав, самолично ею собранных где-то на востоке. Срок ее жизни — один великий год, то есть пятьсот лет. Или тысяча. Или 1460. Или же 12954 года. Не все ли равно: когда истечет этот долгий срок, феникс забирается в свое ароматное гнездо, расправляет крылья и ждет восхода солнца. Когда оно появляется над горизонтом — такое же красно-огненное, великолепное, царственное, как и птица, — феникс зажигает сам себя и сгорает в высоком столбе пламени, превращаясь в кучку пепла. Но из пепла, через три дня восстает новый, прежний, тот же самый феникс — молодой, обновленный, золотой. Ибо он и есть солнце, вечно покидающее нас и вечно к нам возвращающееся.
Как бы то ни было, для всех нас раз в году тоже наступает ночь феникса. Наш очередной великий год истек, весь, целиком, до дна. Промелькнул ли он как один миг, или тянулся бесконечно, было ли в нем 500 ничтожных событий или 12954 важных, — все равно, это была целая жизнь, — и вот она прожита. И радостно, и страшно с ней прощаться; и так же радостно и страшно начинать жизнь новую.
Новый год — праздник обычно семейный. Вот и мы, как волшебная птица, свили свое домашнее гнездо, натаскали в него ароматов, изукрасили себя кто чем мог. Вот проносится слух: этот год надо почему-то встречать, скажем, в зеленой одежде. Зачем в зеленой, я не хочу! Неизвестно зачем, но так надо. Или хотя бы зеленую нитку навязать на запястье, а то не будет счастья! Ужас какой: счастья не будет... Срочно в поисках зеленой нитки перерываем коробку с дрянью, обрезками, пуговицами, крючками, колечками резинок, — среди полезного, или же бесполезного, но все равно любимого хлама всегда водится какая-нибудь одинокая перламутровая пуговица неземной красоты. Непонятно, что с ней делать, непонятно, откуда она взялась (но, собственно, это еще одно доказательство того, что между нами ходит кто-то невидимый, подбрасывая чудные и ненужные маленькие вещички, а в обмен навсегда уводя из-под самого носа то один носок, то одну серьгу, и обязательно все, все, все простые карандаши!)
Подойдет ли для счастья зеленое бабушкино мулине? Конечно! Тем более, что бабушка отродясь им не пользовалась, и вообще никогда не вышивала, да и не умеет, а купила его просто так, — чтоб было, чтоб валялось, чтоб попадалось под руку при перебирании ненужного, — очень правильная бабушка.
Тем временем елка украшена-переукрашена, наряжена-перенаряжена; в борьбе домашних минималистов с домашними максималистами победили, как всегда, максималисты. Еще давайте сюда этот изумрудный, обсыпанный стеклянным сахаром шар, а вот сюда еще темно-синий, со складчатой впадиной, а сюда серебряно-барбарисовые цепи, а вот тут пусть висит крошечный немецкий домик, с будто бы заснеженной крышей, с будто бы уютно горящим в ночи окошечком, а тут — кукольный чайничек. А чудный желтый шар разбился, какая жалость!!! А вниз мы повесим старые игрушки, самодельные, — они не такие нарядные, но ужасно милые: вот эту куколку, ватную, обсыпанную бертолетовой солью, сделала в 1948 году Елизавета Михална; кто помнит Елизавету Михалну? Мы не помним.
Давно пора остановиться, но черта, отделяющая хороший вкус от цирковой роскоши уже перейдена. Ну зачем нам вкус? К черту вкус! Мы снова дети, никто нам не указ! Вали все подряд: мандарины, золоченые орехи, шоколадные конфеты (растают от тепла, и пусть себе тают), дождь золотой, дождь серебряный, дождь витой и дождь струящийся, свечи и лампочки, и невозможные, выкопанные с самого дна коробок золоченые кукурузные початки (откуда это? не с хрущевских ли времен?), и плоские, картонные, с оторванными ногами сталинские дед-морозы, больше похожие на пьяниц, и просто золотые шарики, наверченные праздными пальцами из конфетной фольги. Да о каком тут, к черту, вкусе может идти речь, — мы празднуем смену времен, мы провожаем Великий Год, мы обновляемся, мы возрождаемся, мы начнем новую жизнь с нуля, с начала, с чистого, белоснежного, снежного листа. Свобода!
Сейчас, сейчас! Близится! Время истекает, но в ту же секунду, когда оно истечет, оно снова начнется! Разве не странно? Не непостижимо? Вот сейчас все сгорит, вот сейчас все возродится!
На кухне — стук ножей, последние торопливые приготовления; покорные овощи валятся, как дома в бурю, под ножом властелина, и в деревянной бадье славит могучего хозяина тоненькая, неслышная песенка дрожжей. Черная пасть духовки поглотила сырое, бледное нечто, чтобы через положенный срок исторгнуть великолепный, желанный, золотой или смуглый дар, — холм мяса, овеянный чесночными туманами, или пульсирующий счастьем сладкий пирог.