Верхняя Македония. Горы Тимфеи.
Рубеж зимы и весны года 468 от начала
Игр в Олимпии
– Дед, ты должен согласиться, я прошу тебя!
Ясный юношеский голос, ничем, ни бедами, ни заботами, еще не замутненный. И в нем, словно комок грязи в горном ручье, – гаденький, истеричный провизг.
– Дед, ты старый, тебе уже все равно!
Два голоса, немного пониже, побасистее; близнецы, как всегда, говорят вместе, словно по сигналу.
– Подумай о нас, дед!
Тяжело, словно камнем о камень. Это – старший, он уже перешагнул порог, отделяющий юность от зрелости…
Впервые за долгие годы, минувшие с того дня, когда глаза окутала темная пелена, навеки застлавшая краски мира, Полисперхонт был рад тому, что слеп. Ему не хотелось бы сейчас прозреть, хотя именно об этом даре он не уставал молить богов изо дня в день.
Прозреть хотя бы на недолгий срок, насладиться напоследок солнечными лучами, пляшущими на ослепительной белизне ледников, – и все! Можно уходить! За один-единственный такой миг наслаждения старик, не раздумывая, отдал бы все до единого отмеренные ему дни опостылевшей, безмерно затянувшейся жизни.
Но сейчас слепота оказалась спасительной.
Слишком тяжко было бы смотреть в глаза внукам, пришедшим требовать от него непосильного.
– Подумай о нас, дед! Подумай о нас!
Теперь уже – все вместе. Хором. Без жалости и милосердия. Даже без желания понять.
– Все, что я делал, я делал для вас, дети! – Он не хотел говорить, но не выдержал жестокой неправды, звенящей в юных голосах. – Разве вы забыли, кто вы?!
Они ненадолго притихли.
А затем младший, самый любимый, балованный, срывающимся голосом выкрикнул:
– Мы не хотим того, чего ты хочешь для нас! Мы хотим жить, как люди!
Затянутые белесыми бельмами стариковские зрачки потемнели.
– Уходите! – приказал Полисперхонт, и в голосе его свистнула плеть. В первый раз внуки услышали такое, и все трое отшатнулись к выходу.
Невозможно было ослушаться хлесткого приказа.
Они вышли.
А старик остался сидеть у очага, жарко натопленного, но все же не способного полностью совладать с подлым сквозняком, по-хозяйски шныряющим по переходам и покоям дряхлой, заросшей многовековым мхом башни.
Давно забывший, что такое слезы, он удивлялся сейчас странному комку, сдавившему горло.
Как все-таки жестоки молодые! И как недальновидны…
Возможно, он был неправ, балуя их, позволяя им все и все прощая. Но разве мог он иначе?! Ведь это же его внуки! Плоть и кровь его, завещанная ему погибшими сыновьями. Да что там! Они – последние, в чьих жилах течет благородная кровь тимфейских базилевсов,[1] настолько древняя, что даже молосские цари по праву происхождения достойны разве что подавать щит тимфейским Карнидам. Что уж там говорить о полубезродных выскочках, чье родство с богами более чем сомнительно, об этих, с позволения сказать, Аргеадах, царях Македонии?!
Внуки не способны понять его.
Сыновья поняли бы. Им обоим он сумел бы объяснить все. Ведь он научил их любить родную Тимфею! Тимфею, которую поставили на колени и почти убили злобные соседи, превратив славное царство в одну лишь из македонских областей! Он, Полисперхонт, говорил с сыновьями, ничего не скрывая. В конце концов, они ведь были не так уж малы в тот проклятый день, когда их отец, последний тимфейский царь, в присутствии скорбно потупившихся архонтов* Тимфеи и злорадно скалящих зубы македонских стратегов, преклонил колена перед хромым Филиппом, царем Македонии, и протянул победителю свою диадему, получив взамен алый, украшенный золотым шитьем плащ македонского гетайра* и перстень – знак принадлежности к царскому Совету.
Сила сломила силу в тот год, который хотелось бы вычеркнуть из памяти, но – и не хотелось в то же время, ибо воспоминания питали ненависть. А чем, кроме ненависти, оставалось жить Полисперхонту?!
Да, он оказался умнее прочих! Недаром все, даже враги, почитали его за умение рассчитывать наперед! Он вовремя осознал, что боги сказали свое слово. Что спорить с ясно выраженной волей Олимпийцев – преступно. И как ни обидно признать, но долгий спор Карнидов с Аргеадами завершился в пользу владетелей Пеллы. И потому род тимфейских базилевсов уцелел, не разделил ни горестную судьбу Промелионов Орестийских, чьи следы навеки затерялись в землях фракийских варваров, ни Танталиев Линкестийских, проявивших упорство в борьбе и за это изведенных под корень.
Он оказался умнее.
Спас себя и детей. Сберег родовую казну. Стал одним из ближних вельмож хромого Филиппа, а затем и его изверга-сына.
Но Тимфеи не стало.
И кому, кроме богов, ведомо, стоило ли сохраненное такой жертвы?
Сыновья поняли бы отца…
Увы! Их обоих, красивых, отважных и гордых мужей, давно уже нет на свете. Оба пали в боях, честно и храбро сражаясь под чужими знаменами, завоевывая никому не нужную Азию во славу припадочного выродка, мнящего себя Богом, а на самом деле, со всей своей македонской спесью, недостойного даже завязывать ремешки на эндромидах* наследников тимфейской диадемы.
Сыновей нет.
Есть внуки.
Которых он не брал в походы, боясь простудить, опасаясь подставить невзначай под вражескую стрелу, страшась иных напастей. Случись с кем из мальчишек непоправимое, и он, Полисперхонт, не смог бы смотреть в глаза сыновьям, ожидающим его по ту сторону Ахерона…