Солнце садилось за Благовещенскую рощу, затихал птичий гомон, в храмах закончилась вечерняя служба, лавра отходила ко сну. Архимандрит Иоасаф глянул в окно кельи — на кровле Водяной башни догорали розовым светом последние закатные лучи — значит и впрямь конец дню. Старец опустился перед иконой и начал молиться. Скромна была икона, темна от времени, едва проступал на ней лик Спасителя, только глаза его виднелись ясно и казалось лучили свет. Иоасафу по нынешнему чину должно находиться в просторных архимандричьих покоях, где богатый иконостас, мягкое ложе и заботливые прислужники, а он, привыкший к прежнему скромному житию в Боровском монастыре, тяготился подобным роскошеством. Выгородил себе келью, повесил икону, у которой молился когда-то сам отец Пафнутий, здесь и отдыхал душою.
— Господи, Боже наш, еже согреших во дни сем, словом, делом и помышлением, яко благ и человеколюбец, прости, мирен сон и безмятежен даруй...
Губы шептали привычные слова, но мысли были далеко, возвысил голос — нет, желанный настрой не приходил. Он сам учил свою паству, что в таком случае не следует насиловать волю; тревога, загнанная вглубь, будет всё время прорываться наружу и нарушать молитвенный покой. Лучше прервать молитву и помыслить о бренном, Господь в конце концов вразумит, тогда уж и продолжай с ним разговор.
Тревожиться было от чего. Пребывающий в Москве келарь лавры Авраамий Палицын прислал письмо о тамошних делах. Вести не радовали. Прошло немногим более двух лет после позорной гибели самозванного царя Димитрия. Казалось бы, кончилось людское помрачение, народ, ужаснувшись содеянному, заклинал бывшего патриарха Иова, насильно сведённого расстригой со святого престола, простить ему ослепление, вероломство и клятвопреступление, ликовал, получив просимое, обещал впредь не нарушать присяги и верности законному монарху. И что же? Новый самозванец, гнуснее прежнего, стоит у стен Москвы, а забывший обещания народ охотно поклоняется мерзопакостному идолу.
Когда колышутся державные устои, происходит шаткость в людях, засыпает правда, иссякает честь. Отец Авраамий с неистовым гневом, мало присущим священному сану, клеймил в своём письме нынешние нравы. Сердца окаменели, умы омрачились, везде свирепствует злобство, и каждый ищет в нём для себя выгоду. В общем кружении голов все хотят быть выше своего звания: рабы мечтают стать господами, чернь — знатью, дворяне — вельможами. От желания переменить освящённый временем порядок страждет православие: разоряются храмы, скот и псы поселяются в алтарях, злодеи пьют из священных потиров, обезумевшие игроки мечут кости на иконах, в архиерейских ризах пляшут блудницы...
Иоасафу вдруг вспомнился послух Афанасий, читавший присланное письмо. Отрок стоял спиной к окну, свет, падавший оттуда, золотил редкий пушок на румяных щеках, рдел маковым цветом на отогнутых ушах, застревая в тонких жилочках. Он сострадал читаемому, его ломкий басок прерывался от волнения.
«Да не вострепещет ли сердце при виде злобства приспешников вора Тушинского, когда всех твёрдых в добродетели предают жестоким казням: мечут с крутых берегов в реки, уязвляют самопалами, а млекососущих отбирают от матерей и разбивают о камни? Те же, кто не твёрд, сущие перелёты творят, от царя к Вору и обратно перебегая. Разделили семьи надвое и мыслят себе лукаво: аще взята будет Москва, то у Вора наши братья и друзи, теи нас соблюдут. Аще мы одолеем, то тако же им заступниками будем. И все друг друга обольщают изменою, подстрекая малоумных и устрашая малодушных...»
На сём месте Афанасий не смог удержать горловую судорожь. Чистому, малоискушённому мирскими пагубами отроку трудно было остаться равнодушным к суровым обличениям.
— Зачем Господь допускает такое? — невольно вырвалось у него.
— Допускают люди, — ответствовал Иоасаф, — Господь же каждому воздаёт по трудам его.
— Но как же поступать с теми, кто помрачён злобой, чьё сердце ожесточено людскими страданиями? Неужто сносить всё, что они допускают?
Иоасаф подошёл, заглянул в мятущиеся глаза и ласково сказал:
— Вспомни слова преподобного Ануфрия: «Лучше битому быть, чем бить самому». Истинная святость не в противлении, а в смирении. Противление может отразить поднятый меч, но смирение отвратит само намерение поднять его.
Послух заметно успокоился. «Славный отрок с незамутнённой душой, — подумал Иоасаф, — хотя неустойчив в помыслах. Над ним довлеют не догматы веры, а мирские чувствования, но они чисты и потому особенно ценны во время всеобщего помрачения. Нужно укрепить в нём дух, отечески наставить и показать образцы истинного самоотвержения. В лихую годину доверяют не словесам, а живому видению. Слава Господу, ещё сохранились святые угодники, на коих можно равняться. Они как свечка в ночи, как святой храм на взгорке, всем видны их промыслы».
— Великий Боже! Прости грех народу по великой милости своей, зане рождает он не токмо осквернителей, но великих ревнителей веры. И когда приидешь с ангелы твоими, воздари всем по достоянию деяний...
Старец стал молиться с такой истовостью, что вскоре почувствовал, как отступает тревога, нисходит успокоение, а там незаметно слетел на него сон.