Дмитрий Каралис
Немного мата в холодной воде, или "осторожно: ненормативная лексика!"
Статья опубликована
в "Литературной газете",
No 30, 24 - 30 июля 2002
Народ сквернословит зря, и часто не об том совсем говоря. Народ наш не развратен, а очень даже целомудрен, несмотря на то что бесспорно самый сквернословный народ в мире - и об этой противоречивости, право, стоит хоть немного подумать.
Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ, "Дневник писателя"
Есть простые истины, на которых держится мир. Например, в приличном обществе не принято гадить на стол. На оперной или балетной сцене не заведено бегать голышом и швырять в зрителей собачьими фекалиями из корзинки.
Схожий запрет - на обсценную лексику - от века существовал в русской литературе: не принято материться в заповедном пространстве листа бумаги, предназначенного для широкой публики. И ни одна из бойких теорий, опровергающая разумность такого запрета, не убедит джентльмена духа нарушить его; консерватизм - это соблюдение традиций, в том числе добрых.
Рассуждения последних лет о том, что язык есть инструмент писательского мастерства, а коль бытовой русский язык насыщен ненормативной лексикой, то и герои произведения должны выражаться, как они выражаются в жизни, - это рассуждения на уровне первых задиристых курсов филфака. Ибо проблема матерной лексики в литературе выводит нас за пределы лингвистики - мы оказываемся в напряженнейшем поле общественной морали, нравственности, не замечать которую могут позволить себе студенты, но не писатели. ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
Немного истории. Обсценная словесность, как утверждают филологи, со своего возникновения оказывалась за пределами печатной литературы, но не за бортом литературы как таковой. За ней закреплялась особая область комического-пародийного:
Не смею вам стихи Баркова
Благопристойно перевесть
И даже имени такого
Не смею громко произнесть,
играя по нормам своего времени в смущение, писал Пушкин. Русское общество, всегда признавая матерную лексику в ее маргинальном значении как язык низкий, похабный, как инструмент оскорбления, между тем уделяло ей внимание как явлению филологическому.
В последнем своем качестве матерная стихия русского языка удостоилась пристального внимания в четвертом издании словаря Даля под ред. Бодузна де Куртенэ, где, вероятно, впервые непечатные слова появились в подцензурном издании. Предисловие лексикографа к словарю Даля дышит просвещенной застенчивостью:
"Преподносить языковеду или хотя бы только обыкновенному читателю, желающему ознакомиться с известным языком, словарь без целой категории осужденных на исключение слов - это почти то же, что заставлять анатома заниматься человеческим телом без тех или других его частей".
Шло время, но общественная мораль не спешила пускать обсценную лексику в гостиную, принуждая ее топтаться возле крылечка большой литературы. Ее знают, замечают, кивают приветственно, но нормы приличия не позволяют раскрыть перед ней двери, и комедийно-матерные стишки и поэмы остаются, как сейчас бы сказали, в стороне от мейнстрима.
Серебряный век во всем блеске своего многообразия поднимает новую волну интереса к табуированной поэзии. Маяковский рубит широко и вальяжно, Есенин - от души и озорно...
Наступает эпоха советского периода русской литературы, и понятия о литературном приличии вычеркивают табуированную лексику из списка званых гостей... Она есть, существует, веселит, озорничая:
Сам я родом из Рязани,
Твист не новость для меня,
Как услышу звуки твиста,
Рву на я... волоса!
но официальный интерес к ней позволителен лишь филологам. С оттепелью приходит "Один день Ивана Денисовича", и читающая публика смакует хитроумно и смело переделанные матерные выражения во вполне печатные: "смефуечки", например...
Народ по-прежнему матерится в подворотнях и у пивных ларьков, но литературное поле свободно от брани. Исключения заставляют хитро улыбаться (шукшинское "чудак на букву "эм", например) и лишь подтверждают правило: цензура есть цензура. Материтесь, пока милиция не слышит, но печатать не дадим.
Но большинство пишущих и не терзалось от невозможности вложить в уста своего героя какую-нибудь мать или расхожее трехбуквенное ругательство. Никто не рвал на себе волосы от безысходности и недостатка лексической свободы - для художественности произведений вполне хватало общепринятых слов и выражений. Еще и оставались.
Запреты, не только цензурные, но и внутренние, соблюдались на литературной площадке неукоснительно. "Русские-народные-блатные-хороводные-уголовно-лирические" чаще пелись под гармонь и гитару, чем под фортепиано. БЕСЦЕНЗУРЩИНА
К 1989 году возникает целый ряд факторов, обрекающих сложившиеся запреты на самоупразднение. "Создалась инерция падения цензурных шлагбаумов, накопилась яркая и авторитетная литература, широко использовавшая обсценную лексику, усилилось влияние западных культурных норм и тяготение к ним значительной части общества. Наконец, люмпенизация и криминализация общества, его распад привели к трансляции матерной лексики снизу вверх, а механизмы моды обеспечили встречное движение, - писал в 1991 году А. Зорин в книге "Анти-мир русской культуры", исследовавший по горячим следам процесс вхождения в литературную практику матерных выражений. - Сохранение запретов стало ощущаться как нестерпимое ханжество, как нарушение принципов свободы..."