В моей речи на похоронах Лотты Инден я рассказал о том, как она предложила мне эту работу.
«На вежливость и хорошие манеры у меня слишком мало времени, поэтому заранее прости мне мою грубость. — То, что было произнесено потом, я опустил. — И если тебе это не по нраву, то лучше уходи сразу».
Позже один из ее братьев признался мне, что ей всегда не хватало времени — единственной вещи в ее жизни, с которой она была бережлива, и что он с детства помнит ее именно такой.
«Мое время — это моя жизнь», — говорила она.
Нечто похожее я находил потом и в ее бумагах. Во всем остальном ее никак нельзя было назвать экономной. Я не встречал более щедрых людей, чем она и ее друзья. Когда однажды я спросил у нее, откуда такая широта души, она ответила, что это логично, что жадные люди не могут быть хорошими писателями и по тому, как человек обращается с деньгами и вещами, можно судить о его щедрости на любовь, идеи, восхищение, дружбу и тому подобное нематериальное.
«Нематериальное — это оборотная сторона слов, — говорила она, — а писать — значит отдавать, не больше и не меньше». Не всегда понимая, что именно она имеет в виду, я переспрашивал. Как правило, она охотно разъясняла все в мельчайших подробностях, но, когда боли усилились, предпочитала отсылать меня за ответами к своим бумагам и просила оставить ее в покое, жалуясь на усталость. В заключение она добавляла: «Смотри на…» — и далее следовало уточнение: на «деньги», «слова», «дружбу» — то, к чему имел отношение наш разговор.
Пять лет назад она предложила мне работу на двадцать четыре часа в сутки, питание и жилье. Перебравшись в ее дом на канале, я первым делом занялся установкой переговорных устройств, сигнализации и прочих хитроумных электрических приспособлений, с помощью которых она при необходимости могла со мной связаться. Она дала мне пейджер и мобильный телефон, чтобы иметь возможность вызвать меня в любое время дня и ночи, где бы и с кем бы я ни находился. Кое-кто из моих друзей забеспокоился: осознаю ли я все последствия, устраиваясь к ней на работу. Не помню, насколько ясно я их осознавал, скорее не воспринимал это как работу. К такому повороту в моей жизни я стремился давно и был счастлив. В некотором смысле самое заветное мое желание (над ним всегда издевались окружающие, в особенности мой отец, считая его смехотворным и несбыточным) все же осуществилось. На вопрос, кем я хочу стать, я давал сначала наивный, а позднее упрямый ответ униженного ребенка: читателем. Никогда прежде я не был так близок к этой мечте, как в годы, последовавшие за моим переездом к Лотте.
Впервые я встретил ее в издательстве, где работал внештатным редактором в отделе научной литературы. Я был тридцатилетним, не удовлетворенным жизнью специалистом по нидерландской литературе. Она сотрудничала с другим издательством, но одновременно писала эссе о двадцатом веке для одного из наших сборников. Большинство авторов этого сборника собрались тем летним утром в зале заседаний, а я разносил им кофе. Открытые окна не спасали от духоты. Потом она рассказывала, что ей бросились в глаза длинные рукава моего свитера и она сразу задала себе вопрос — почему. В тот момент, когда, стоя справа от нее, я взял чашку с подноса и наклонился, чтобы поставить перед ней, правый рукав моего свитера слегка задрался. Резко вскинув голову, она посмотрела на меня.
«Тебе надо уйти от этого мужчины», — сказала она.
Заметив мое смущение, она улыбнулась и положила руку мне на плечо.
Лишь несколько недель спустя я попросил у нее объяснения. Ведь я не похож на человека, по виду которого можно с уверенностью судить о его сексуальной ориентации, — по крайней мере, так мне казалось. Она ответила не сразу, посмотрев на меня с легкой усмешкой.
«Никогда не читал Шерлока Холмса?»
«Нет».
«И я нет. Только по телевизору видела», — сказала она, рассмеявшись, громко и заразительно.
«Женщины кусаются и царапаются. Но лишь мужчины оставляют в плоти отпечатки своих пальцев», — сказала она.
В то время я был уже достаточно опытен, чтобы по той интонации, с которой она закончила фразу, понять, что она не видит смысла продолжать эту тему.
Каким бы старательным учеником я ни был и как бы тщательно она ни готовила меня к моей будущей миссии, я знал, что я не писатель. Конечно же, в юности, как всякого заядлого читателя, меня мучило желание овладеть тем, что приносит счастье и душевное спокойствие. Но вскоре я понял, что душевное спокойствие — это и есть мое и что я никогда не буду творцом, просто не имею необходимых для этого качеств. Проведенные рядом с ней годы помогли мне разобраться в том, чего мне не хватало или чего, напротив, во мне было слишком много.
«Слава Богу, ты втайне не мечтаешь стать писателем и не надеешься, что я тебе помогу, потому что я не в состоянии этого сделать», — сказала она как-то в начале нашего знакомства. Я ответил тогда, что ей нечего бояться: я читатель и не собираюсь менять своего призвания.
«Ну и хорошо», — успокоилась она, добавив, что считала важным рассказать мне побольше о писательстве и что для нее было бы невыносимым чувство причиняемой мне при этом боли.