Как бы я радовался и торжествовал, как бы я в ладоши бил и кричал бис, бис, бис, если бы вдруг увидал, что петербургская публика, придя нынче в академические залы, чувствует, где она ходит, чувствует, что эти залы, еще не успевшие остыть от репинской выставки, что весь академический воздух как будто еще пропитан чудным благоуханием великого таланта, что на стенах, словно на чувствительных фотографических пластинках, будто еще дрожат и колеблются отблески великолепных недавних картин. Как бы я радовался, если бы увидел, что толпа зрителей сердится и негодует, отворачивается и морщит нос. «Что же это такое? — спрашивают посетители. — Тотчас же после Репина — и вот что нам надо смотреть! Фи!!» — и уходят вон все. О, как бы я тогда торжествовал! Я бы сказал: «Невероятно, но бесподобно, если это правда, а не сон». Но в том-то и беда, что это сон. Все нападают у нас на нынешнюю выставку не за то, что она слишком далека от настоящего искусства, а только за то, что она недостаточно богата именно по части того искусства, которое никуда не годно, но всем любезно и дорого. Как же, в самом деле: нет картин гг. Семирадского, Бакаловича, Лосева, истинных любимцев академических посетителей, тех картин, которые милы всем за их иностранный склад, за их классические сюжеты, за их примерную прилежность ко всем пустякам, мраморам, перламутрам, ко всему, где жизни и выражения никакого нет! И такие-то важные художники на выставке вовсе отсутствуют: это поистине ужасно! А картины г. Степанова, также любимца, картины также из «хороших», т. е. опять-таки с отсутствием всего, что составляет сущность искусства — это картины чересчур теперь вдруг понизились даже против прежнего невысокого уровня, даже против прежней убогой техники. Как не горевать, как не сердиться? Оставались для утешения всего только новые картины проф. К. Е. Маковского. Их было целых пятнадцать, а считая с «расписной каретой», то и целых шестнадцать. Неужто этого мало? Казалось бы, чего еще! В этих шестнадцати вещах все есть, что нужно для большинства: полное отсутствие содержания, миловидные яркие краски, сладкие рожицы, женские наготы в сахарном роде, есть даже классические, античные сюжеты, сродни гг. Семирадскому и Бакаловичу — казалось бы, чего еще надо, что еще желать? Но поклонникам истинного искусства все мало, и они жаловались! Какие же они предатели, какие неблагородные люди! Но не странный ли это факт: худа, плоха нынешняя выставка, твердят все, а между тем все почти вещи К. Е. Маковского куплены тотчас же, в первые же дни. Значит, они хороши, значит, они нужны, значит, они удовлетворяют многим. Чем же выставка худа, когда на ней оказалось столько превосходных вещей?
Однако взглянем на эти превосходные вещи и своими собственными глазами. Маковский — все тот же Маковский, тот же неисправимый, каким мы давно его знаем. Но ведь неисправима вместе с ним и публика. Никакие резоны не действуют ни на него, ни на нее. «Король Лир» — да разве это похожая на что-нибудь картина? Разве тут есть помин об одном из гениальнейших созданий драматической литературы? Кажется, самый посредственный актер на театре постыдился бы представить из себя нынче на сцене, в этой роли, такого паточного, распомаженного старичка, как на холсте у Маковского; кажется, даже на итальянском театре затруднились бы вывести подобного «старца» или «жреца» старинных итальянских опер, а уж, кажется, много ли рассудка в том, что показывают в итальянской опере? Но К. Е. Маковский об этом еще и не задумывался и размножает без зазрения совести своих распомаженных и раздушенных старичков. Кроме специального Лира, у него, в нынешней «Вакханалии», у жертвенника стоит, в венке и вуали, точно такой же Лир, точно такой же «друид» из «Нормы». Посмотрите в его же собрании пятнадцати картин «русского боярина» и «французского солдата времен Людовика XIV». Это опять Лиры, только один постарше, а другой помоложе, один в меховой шапке и кафтане, другой — в длиннополой шляпе и высоких сапогах. Но разве и в них обоих опять-таки не играют главной роли вата и помада? С дамами та же самая история. Все они из одного и того же атласа и кольд-крема: хочешь, сейчас сделают тебе «наяду», хочешь — «вакханок», хочешь — русских боярышень, хочешь — Юнон и Венер. Правда, иные из публики с полупрезрительной улыбкой произносят сквозь зубы: «Бонбоньерки! Конфетная живопись!», но таких немного, и большинство только восхищается и радуется: «Какой, мол, у нас чудесный Ватто есть, свой собственный, доморощенный!» Идут и восхищаются каретой, которую всю расписал К. Е. Маковский голенькими амурами, в треугольных шляпах, с контрабасами, трубами и дудками, среди цветов и гирлянд. И сколько, сколько еще людей у нас, которым подобные маркизские глупости прошлого века не тошны и не противны! Уверяют, что тут бездна вкуса и талантливости, художества и «тонкого чувства»! На здоровье! Только тогда уже нечего жаловаться на выставку в Академии, нечего иметь претензии на повышение художественных понятий. К. Е. Маковский родился художником с замечательным, даже блестящим дарованием, но если, принадлежа к русской школе, по преимуществу преданной тому, что есть жизнь, и национальность, и правда, мог дойти до французских старинных карет с амурами, до наяд и вакханок, то ведь это же доказывает не только безмерное понижение собственного уровня, но и понижение уровня целого большого пласта публики, которая способна терпеть такое праздное баловство в искусстве и даже поощряет его, бьет за это в ладоши, у К. Е. Маковского — каков скачок от талантливой, превосходной «Масленицы» — к голеньким амурам на карете, к паточным наядам и вакханкам, к будуарным лже-«Лирам» и салонным лже-«солдатам времени Людовика XIV, к парикам и табакеркам! Но какова же неизменность и у толпы! Только сама она этого не чувствует и ни на какую фальшь не жалуется.