Было душно. Солнце палило немилосердно. В надземных галереях вокзала стоял нестерпимый зной. Только на площадках лестниц, где оконные рамы вынесло взрывной волной, становилось немного легче от сквозняка. Легкий рюкзак на спине с двумя сменами белья и всякой мелочью казался таким тяжелым, словно в нем лежали сувениры всех четырех лет войны. Стахурский расстегнул ремни и бросил рюкзак на пол.
Людской поток бурлил вокруг Стахурского, и он отошел в сторону, ближе к выбитому окну. Получила ли его телеграмму Мария? Стоя на сквозняке, Стахурский осмотрелся по сторонам.
Окон в вокзале не было — ветер свободно разгуливал по всем галереям, неистово кружась в переходах. Посредине вестибюля второго этажа зияла огромная дыра. Внутренняя, когда-то застекленная стена, отделявшая галереи от верхнего фойе и зала первого класса, тоже была забита досками. Сквозь широкий пролом на том месте, где когда-то были двери, зал первого класса виднелся как на ладони. Он остался почти нетронутым: в глубине — буфет, заваленный сейчас ломтиками хлеба среди цветов в горшках, обернутых пестрой бумагой, а на всем протяжении зала — множество столиков с традиционными вазонами на каждом. За столиками сидели люди, изнывавшие от зноя, и пили пиво.
Стахурский почувствовал, что тоже хочет пить. Он подхватил рюкзак и пошел в зал.
Сейчас он выпьет киевского пива, как четыре года тому назад, до войны.
Пока подавали пиво, Стахурский смотрел на вазон. За этим столиком ему, возможно, приходилось сидеть и до войны. И тогда тоже — он припоминает — посредине стоял вазон. Быть может, этот самый. Потом началась война, длилась четыре года, закончилась, а цветок на столе остался. Он пережил сотни воздушных налетов на этот город и сотни тысяч погибших в этом городе людей. Стахурский взял вазон обеими руками, переставил на соседний столик, потом налил пива в стакан и сделал большой, жадный глоток.
Четыре года назад с этого самого вокзала, ночью, Стахурский уехал на запад, неведомо куда, и мир, до того знакомый и привычный, вдруг стал неузнаваемым и необычайным, весь как та первая ночь, в тревожном, красочном пунктире трассирующих пуль, в огненных полосах от полета снарядов, в ослепляющих вспышках от частых разрывов бомб. Потом миновали годы, и он раньше ни за что не поверил бы, что проживет такую длинную, неимоверную и неправдоподобную жизнь за это короткое время. А сейчас он допьет пиво, наденет на спину рюкзак и выйдет на привокзальную площадь. И снова увидит родной город. Стахурский слышал, что он разрушен, — милый, родной город. Много хороших, родных городов увидел Стахурский разрушенными за эти годы. Но завтра он уже снимет военную форму — и надо снова начинать мирную жизнь.
Мария, очевидно, не получила его телеграммы или ее нет в Киеве.
Стахурский отпил глоток пива и попробовал представить себе мирную жизнь.
Но это было удивительно трудно. Мирная жизнь не припоминалась никак. Какие-то странные образы возникали перед глазами, быстро исчезая. Например — бином Ньютона. Стахурский стоит перед черной классной доской и объясняет решение бинома пятидесяти юношам, сидящим за желтыми школьными партами. И это было тем более странно, что педагогом Стахурский никогда не был. Только раз в жизни, когда он сдавал аспирантский минимум, ему пришлось провести практический урок — разъяснять этот самый бином десятиклассникам в школе на Шевченковском бульваре.
— Стахурский?! — услышал он вдруг позади возглас.
Он обернулся и увидел девушку.
— Мария!
Она рассмеялась — тихо и радостно. Он поднялся, она схватила его руку и сжала ее с неожиданной для девичьей руки силой.
— Мария…
Она опустилась на стул против него. Стахурский глядел на нее как зачарованный. Мария все смеялась, радостно и счастливо, и он тоже не мог удержать улыбки.
Темно-синий берет — это все, что осталось от ее военного обмундирования. На ней был легкий серый плащ и белая кофточка, на шее тоненькая нитка кораллов. Впрочем, бусы Мария носила и под военной гимнастеркой на войне, как единственную память о том времени, когда еще не было гимнастерок на женских плечах и автоматов в женских руках.
— Ну, видишь, вот мы и встретились, — наконец сказал Стахурский.
Она снова счастливо засмеялась.
— А помнишь…
— Нет, — перебил ее Стахурский, — не говори «а помнишь». У нас впереди целая жизнь, и еще будет время для воспоминаний.
— Пить, — попросила Мария.
Стахурский оглянулся, ища официантку, чтобы попросить еще стакан, но Мария протянула руку, взяла его стакан и начала жадно пить. Потом стукнула опорожненным стаканом по столу.
— Стахурский, — сказала она ясно и радостно, — как я благодарна тебе за телеграмму! Ты знаешь, я не могу представить себе, как жить на свете без тебя. Это я поняла еще в Вене или в Мукачеве, а может быть, в Подволочиске. Только разве я могла тебе тогда сказать об этом? Не красней, пожалуйста. Пусть это будет признание.
Мария уже не смеялась, а глядела на него серьезным, потемневшим взором. Это было особенностью ее светлых глаз — внезапно темнеть.
— Это признание, — повторила она. — Может быть, в другое время я никогда бы не отважилась сказать это тебе. Но сейчас я так рада, что тебя увидела, и не могу не сказать. Смотри на меня серьезно, как и раньше. Разве тебе когда-нибудь приходилось смотреть на меня не серьезно?