Анатолий Фёдорович Кони
МОТИВЫ И ПРИЕМЫ ТВОРЧЕСТВА НЕКРАСОВА
(Беглые заметки)
Статья была впервые опубликована в издании: "Некрасов. Памятка ко дню столетия рождения. 22 ноября 1821- 22 ноября (5 декабря) 1921 г., Пб., 1921, стр. 15-17. А. Ф. Кони написал ее в процессе чтения в послереволюционные годы многочисленных лекций о Н. А. Некрасове. По свидетельству В.Е. Евгеньева-Максимова, присутствовавшего на лекциях, статья эта дает представление о первой части лекций, состоявших обычно из общей характеристики поэзии Некрасова и личных воспоминаний Кони о нем (В. Евгеньев-Максимов, Некрасов и его современники, М., 1930, стр. 40). Статья перепечатана в пятом (посмертном) томе "На жизненном пути" (Л., "Прибой", 1929). Печатается по первой публикации с исправлением явных опечаток.
Недоброжелательство, зависть к материальной независимости поэта и злорадное восприятие всяких на него наветов часто отравляли жизнь Некрасова. Он сам отчасти подавал к этому повод, забывая совет житейской мудрости: "Не говори о себе дурно - друзья твои об этом позаботятся". В обиход нашей панихиды входят прекрасные слова: "Несть человек иже поживет и не согрешит ты един кроме греха", - но не по мелким прегрешениям, а по лучшим сторонам и проявлениям выдающегося человека надо его судить. У нас делается обычно наоборот, и Боровиковский был прав, обращаясь к типическому хулителю Некрасова со словами: "Ты сосчитал на солнце пятна и проглядел его лучи" [1]. Некрасов не хотел просить пощады у своих врагов ("Что враги? пусть клевещут язвительней - я пощады у них не прошу" [2]), но в минуты уныния и щемящей душевной горечи относился к себе с резким осуждением и взывал к светлому образу своей матери о нравственной помощи. Этими самообвинениями и самобичеванием, этой "явкой с повинной" пред народом, хотя каяться пред последним было не в чем, он давал пищу клевете.
Среди отзывов о нем не только со стороны "самодовольных болтунов, охотников до споров модных", но и со стороны некоторых критиков, как, например, Страхова, Евгения Маркова, Полевого и, к сожалению, Тургенева, часто выражалось сомнение в его искренности как печальника горя народного, в стихах которого "поэзия и не ночевала" [3]. И действительно, пение птичек, благоухание цветов - "в дымных тучках пурпур розы" и "шепот, робкое дыханье, трели соловья" [4], не находят себе места в стихах этого, по отзыву одного из хулителей, "земного поэта" [5], часто страждущего физически и почти всегда нравственно. Он остается всю жизнь верен завету Гоголя - молить себе у бога гнева и любви [6] - и почерпает эти чувства не из искусственно созданного настроения, а из глубоко вонзившихся в душу впечатлений целой жизни, начиная с раннего детства, заставляющих его, по красивому испанскому выражению, "кричать устами своей душевной раны".
Вот его детство "средь буйных дикарей" в усадьбе отца, - жестокого и бездушного насильника, - вокруг которого "разврат кипит волною грязной", и где страдает чистая и благородная мать, где приходится сливать слезы детского испуганного и трепещущего сердца со слеаами оскорбленной и поруганной женщины. Куда уйти? Где отдохнуть от этой горькой обстановки, чтобы забыться хотя бы на время среди других картин? Пойти на берег соседней Волги? - Но там вереницей, в своеобразных хомутах, тащут барки унылые и сумрачные бурлаки "с болезненным припевом "ой!" и в такт мотая головой", так незабываемо изображенные Репиным... [7]
Уйти в противоположную сторону? - Но там так часто идут на Владимирку по дороге в далекую и страшную Сибирь ссыльные и каторжные с выжженными клеймами на лице и бритой половиной головы, бряцая цепями, сменяясь по временам партиями горестно оплаканных семьей рекрутов, отправляемых на долгую безрадостную и исполненную бездушной строгости и бессмысленной шагистики, службу. А кругом - и дома, и у соседей, - в мрачной области крепостного права, грубые проявления власти владельцев крестьянских "душ".
Вот где корни любви и гнева, проникающие поэзию Некрасова, вот первоначальный источник его любви и сострадания к "Орине-матери солдатской" и к "некрутиковой жене", - сочувствия тяжкому горю русской женщины, когда она, выполняя святой подвиг, едет "во глубину сибирских руд" к сосланному мужу или когда она не в силах забыть своих детей, погибших на кровавой ниве, подобно плакучей иве, не могущей поднять "своих поникнувших ветвей". Из этого же источника, наконец, черпает он со свойственным ему трезвым реализмом свое трогающее участие к молодой крестьянке, которую будет "бить [...] муж-привередник и свекровь в три погибели гнуть", и к той игрушке барской прихоти, которая "на какой-то патрет все глядит, да читает какую-то книжку", так что любящий муж ее "бить-так почти не бивал, разве только под пьяную руку..."
А если обратиться к молодым годам поэта, брошенного на "холодные плиты" Петербурга, "пребывающего в неизвестности, пресмыкающегося в нищете" в соприкосновении со всеми видами испытаний и страданий, свойственных жизни "рокового" города, то можно ли отрицать лично пережитую и искреннюю горечь негодования в изображении тех, кого он имеет в виду, говоря читателю: "Иди к униженным, иди к обиженным, там нужен ты".