Каждый раз, когда я читаю о молодом поколении в литературе, в искусстве и бог знает в чем, я на мгновение становлюсь в тупик. Мне начинает казаться, будто пишущие особо хотят подчеркнуть, что речь идет о поколении каких-то двуногих или покрытых кожей. Люди всех поколений, известных мне, ходят на двух ногах, и все они покрыты кожей; все поколения, которые сегодня можно встретить, в сущности — молодые. Если же действительно встречаются старики в буквальном смысле этого слова, то они пережиток прошлых эпох; но они чрезвычайно редки, и их следовало бы хранить, как реликвии. Мы же, все прочие, — от десяти до восьмидесяти лет, — молодежь; вопрос о возрасте был снят как бы по молчаливому уговору, перестал быть целью жизни.
В мои детские годы еще существовали старые люди; это были мужчины лет сорока и выше, в большинстве своем усатые, с длинною трубкою, мрачным взглядом и, главное, с глубоким презрением к зеленой молодежи. В сорок лет эти мужчины назывались зрелыми, а в пятьдесят, как говорится, видели Авраама, с чего и начинается преклонный возраст. Борода и меланхолическая серьезность были идеалом двадцатилетних; молодые люди стыдились своей молодости, считая ее слабостью и недостатком. Едва человек достигал совершеннолетия, как старался показать, что ему, мол, знаком горький жизненный опыт, и рассуждал о многом с разочарованностью мужа, давно уже не питающего никаких иллюзий. Внешне свое отношение к жизни они выражали богатой растительностью, егерскими рубашками[1] и установившимися привычками, такими, например, как постоянное место в трактире или своя пивная кружка.
Посмотрите, каким парнем, каким молодцом выглядит современный пятидесятилетний мужчина по сравнению с солидным и угрюмым тридцатилетним мужчиною прошлого; посмотрите, как он скачет, как пляшет, как ездит, — лицо при этом румяное и гладкое, точно детская попка, — на всем, на чем только можно ездить. Если вы хотите ему польстить, назовите его «молодой человек» и перепутайте «молодого человека» с его же внуком. Ни одному Воронову[2] не удастся произвести такого омоложения; это результат иного взгляда на жизнь; люди помолодели, потому что перестали становиться старыми. Пока мы еще не придумали, как называть двадцатый век, — то ли веком автомобилей, то ли веком радио. Его следовало бы назвать веком молодых людей; ибо тут-то и произошли наиболее глубокие перемены по сравнению с минувшим столетием. Люди — если только они не рассуждают о политике и не пишут передовиц — стали веселее, чем прежде; мне кажется даже, что и здоровее. Бывает, конечно, умрет такой шестидесятилетний юноша; все мы удивимся и покачаем головой над такой преждевременной кончиной. Уже не видно ныне долгожителей, нет мужей, поседевших в тяжелой борьбе, почти не осталось величественных старцев; зато сколько великолепных парней, которые еще в семьдесят пять лет сажают деревья и прыгают через овраги. В отличие от тех, чья молодость довольно коротка, эти юноши преклонных лет несут свою молодость гораздо скромнее; они не кричат о себе «мы молодые», не называют себя «молодым поколением» и явно не показывают, что хотят перевернуть мир. В конце концов человек привыкает к своей молодости и перестает ею громко похваляться; только те, кому молодость далась с трудом, держат себя вызывающе, как нувориши. Но постойте, у вас это тоже пройдет, если будете молодыми слишком долго.
Если бы суждено было появиться поколению, которое захотело бы принести в современный мир нечто новое, это было бы поколение двадцати- или тридцатилетних старцев с длинными ниспадающими бородами, установившимися привычками. Они с укоризной смотрели бы на современных поседевших юношей и презирали их, как стадо, неопытное и легкомысленное. Они говорили бы о своих болезнях и чаще вспоминали о смерти, о своих разочарованиях и о всяких жизненных мытарствах. Однако, пока я наблюдаю жизнь, родятся, наоборот, совсем молодые люди и даже просто дети. Еще никто такого не знал, чтобы мир хотел состариться. Дурная привычка стареть пережила самоё себя.
1928