В свои неполные двадцать четыре года комиссар уездной милиции Дынников считал, что должность обязывает его быть серьезным. Поэтому он старался улыбаться как можно реже, говорил отрывисто и глядел на собеседника так, словно у него болел зуб. Закованный в кожаные доспехи, перекрещенные множеством скрипящих ремней, высокий и громогласный, он смерчем проносился по милицейским коридорам, пугая слабонервных мешочниц, и бывал очень доволен, если слышал за спиной подавленные шепоты: «Никак сам пришел, — оборони, господи!»
Уездная милиция после споров на исполкоме недавно выбила себе новый дом и теперь вселялась в него: перевозила шкафы, колченогие столы и стулья, оставшиеся по наследству от разгромленного в свое время хозяйства управы. Подводы у милиции не было, и скарб тащили на горбу, причем Дынников подавал пример — шел первым, неся завязанную в скатерть пишущую машинку.
Эта машинка была его гордостью. Такой же, как офицерские желтые ремни и шпоры с кавалерийским звоном. Он выменял ее в ЧК на три пристрелянных маузера в деревянных кобурах и нисколько не жалел об этом, хотя и считал маузер лучшим из всех пистолетов и ставил его выше кольта или манлихера: маузер имел перед ними многие преимущества: дальность боя, большое количество зарядов и внешнюю внушительность. Чекисты, повздыхав, отдали машинку, забыв предупредить, что она не работает. Два вечера ковырялся в ней Дынников, отмачивая ржавчину в пайковом керосине, прочищая детали златоустовской финкой, а на третий день собрал, протер носовым платком и с великой осторожностью опробовал. Пуговки клавиш под его пальцами немузыкально хрустнули, а тонкие рычаги издали рыдание, и Дынников ограничился тем, что отбарабанил на бумаге одно слово: «Приказ». После этого он спрятал машинку в шкаф и запер на ключ. А утром послал на биржу труда заявку, написанную от руки фиолетовыми чернилами.
Город был маленький, и уездная милиция насчитывала всего два десятка милиционеров в волостях, да столько же было у Дынникова. Пятеро агентов уголовного розыска, находящихся в подчинении у начосоча, начальника секретно-оперативной части, или мотались по уезду, или подлечивали ранения в больнице. А недавно одного из них зарезали в овраге и на грудь прикололи английской булавкой бумажку с обещанием скорой смерти Дынникову. Убийц не поймали, и начосоч держал бумажку на столе как напоминание о неоплаченном счете бывшему гимназисту восьмого класса Сержику Шидловскому. Шидловский, племянник уездного предводителя дворянства, года два путался с анархистами, а когда тех прихлопнула губернская ЧК, подался в леса, объявив себя «идейным» борцом с новой властью…
Агента хоронили рано утром в городском сквере, в братской могиле, где уже лежали первый председатель уездного исполкома, заезжий балтийский моряк и семеро рабочих-активистов, убитые в прошлом году во время налета кавалерийской банды.
Шел снег. Было зябко. И Дынникова била мелкая дрожь. Утром заболел трубач, а без него оркестр — барабан и скрипка — играть отказывался, пришлось искать по всему городу граммофон и пластинку с музыкой, и агента похоронили под марш иностранного композитора Бизе. Дынников сказал речь и первым выстрелил из пистолета в белесое небо. Потом дали залп милиционеры и пошли по городу строем с развернутым знаменем. Из ворот глазели обыватели, а мальчишки бежали стороной, сталкивая друг друга в сугробы.
В кабинете Дынников достал машинку и, страдая от неумения, выколотил по буковке документ — первый машинописный документ в истории уездной милиции, — гласивший, что сего числа агент уголовного розыска Александров отчисляется, как бессрочно убывший по причине смерти. Окончив, он подписался, покрутил ручку телефона и, дозвонившись, выбранил заведующего биржей, не сыскавшего за полмесяца машинистку. Заведующий сказал, что он здесь ни при чем, что, если бы требовался слесарь или плотник, тогда хоть сейчас и сколько угодно, но Дынников его возражений не принял и остался очень недоволен.
Последующие сутки он помнил об этом разговоре, а потом, за делами, забыл и чрезвычайно удивился, увидев однажды в коридоре барышню с чистеньким личиком, ничем не похожую ни на мешочницу, ни на карманницу, сидевшую на скамейке перед его кабинетом в обществе двух вызванных Дынниковым жуликов. Жулики заигрывали с барышней, а та прижимала к боку тощенькую сумочку из числа тех, которые воры называют «радикулями» и которые открываются в толчее без малейшего затруднения. Дынников исподлобья глянул на жуликов, тут же потерявших живость, и позвал их для разговора в кабинет. Воришки были мелкие, промышлявшие на базаре, и Дынников снизошел до беседы с ними лишь потому, что имел данные о старых их связях с самогонщиками, через которых надеялся подобраться к Шидловскому и его банде; и оказалось, что данные эти верные, и разговор получился полезным для дела. Через полчаса жулики ушли, вежливо помахав клетчатыми кепочками, и Дынников, подписав накопившиеся бумаги, взялся за газеты. Их было две — губернский «Призыв» и московские «Известия», — и Дынников читал их от корки до корки. В них были трудные слова, не входившие в словарь бывшего путейца; он спотыкался т них, а если смысл ускользал, то записывал столбиком в сохраненную с фронта полевую книжку, чтобы при случае, мучительно стесняясь, расспросить начосоча, что они значат и как их понимать. Начосоч, в прошлом реалист предпоследнего класса, успевший побывать в ссылке, бежать из нее, а потом долгие месяцы мотаться с фронта на фронт политпросветчиком, был, по мнению Дынникова, человеком великого ума, и разъяснения его Дынников всякий раз вписывал в книжку и запоминал буква в букву.