Стивен Шейпин
МАНХЭТТЕНСКИЙ ПРОЕКТ ГЛАЗАМИ ЕГО УЧАСТНИКОВ
(Steven Shapin. Don’t let that crybaby in here again . — London Review of Books, Vol. 22 No. 17 September 2000)
на книги:
S.S. Schweber. In the Shadow of the Bomb: Oppenheimer, Bethe and the Moral Responsibility of the Scientist. — Princeton University Press, 2000. (С.С. Швебер. Под сенью бомбы: Оппенгеймер, Бете и нравственная ответственность ученого. — Издательство Принстонского университета, 2000.)
Mary Palevsky. Atomic Fragments: A Daughter's Questions. — California University Press, 2000. (Мэри Палевски. Атомные осколки: Вопросы дочери. — Издательство университета Калифорнии, 2000.)
Перевод Юрия Колкера
Первый атомный взрыв принес не слишком много запоминающихся высказываний. Лишь одно попало в оксфордское собрание цитат (). После успешного испытания плутониевой бомбы 16 июля 1945 года в Хорнадо-дель-Муерто, близ города Аламогордо в штате Нью-Мексико, научный руководитель Лос-Аламосской лаборатории Роберт Оппенгеймер[1] процитировал, несколько переиначив, стих из Бхагават-Гиты: «Теперь я — Смерть, сокрушительница миров!»[2]. Следовало бы навсегда запомнить и другие слова, произнесенные ответственным за испытание специалистом Кеннетом Бэйнбриджем[3]. Едва отзвучал взрыв, он повернулся к Оппенгеймеру и сказал: «Теперь все мы — сукины дети…». Позже сам Оппенгеймер считал, что ничего точнее и выразительнее в тот момент сказано не было.
Вообще же в связи со взрывом было сказано много чепухи. Когда Сэмюэл Аллисон произнес свои «два, один, ноль — пошел!», стоявший рядом генерал заметил: «Поразительно, что вы можете считать в обратном порядке в такое время!». Аллисон вспоминал потом, что у него мелькнуло: «Надо же, уцелели! Атмосфера не возгорелась…». Химик Джордж Кистяковский[4] ринулся к Оппенгеймеру со словами: «Оппи, ты должен мне десять долларов!» (они спорили о результатах испытания). Генеральный директор проекта генерал Лесли Гроуз немедленно оценил значение того, что увидел: «Взрыв был что надо… Война кончена».
Если ученые и инженеры вообще что-либо говорили сразу после взрыва, то по большей части это были возгласы удивления. Некоторые отмолчались — слишком были поглощены подсчетами мощности взрыва; другие на разные лады поражались цвету гриба, силе вспышки и грохоту. Физик Эдвин Макмиллан[5] позже писал, что наблюдатели были скорее потрясены ужасом, чем радовались успеху. После взрыва на несколько минут воцарилось молчание, затем последовали замечания вроде: «Что ж, эта штука сработала…». Нечто подобное, если верить его брату Фрэнку, пробормотал и сам Оппенгеймер, едва грохот стих настолько, что можно было говорить: «Сработало!»
Другой реакции и не следовало ожидать. Над созданием атомной бомбы ученые и инженеры трудились более двух лет. Испытание должно было показать, вышло у них что-нибудь или нет. Вглядываясь в прошлое с высоты нашего времени, мы хотим видеть на их лицах выражение муки, мы ждем покаянных тирад о страшных последствиях того, что они сделали, но с большинством из них ничего подобного не происходит. Нравственное и политическое осуждение явилось позже — да и не ко всем явилось. Более, чем кто-либо, публичному самобичеванию предавался Оппенгеймер. Особенно запомнилось всем его высказывание: «Физики познали грех. Этого знания не избыть…». Но покаяние началось потом. Когда решался вопрос о применении атомной бомбы против гражданского населения Японии, он, в отличие от некоторых своих ученых коллег, не только не возразил, но настаивал на этом, — и лишь спустя несколько месяцев после Хиросимы и Нагасаки заявил президенту Трумэну: «Мне кажется, на наших руках кровь». Трумэн ответил ученому: «Ничего страшного. Всё отмоется…», а своим помощникам строго наказал: «Чтоб этого слюнтяя здесь больше не было!». Оппенгеймер продолжал мучиться угрызениями совести до конца своих дней. Среди прочего, его преследовал вопрос: отчего этих угрызений почти не было , в время? Вот какой ответ предложил он себе и другим в 1954 году: «Когда перед вами захватывающая научная проблема, вы уходите в нее с головой, а вопрос о том, что делать с решением, отлагаете на будущее, на то время, когда это техническое решение будет найдено. Так было и с атомной бомбой…»
Оба автора, и Сильван Швебер и Мэри Палевски, озабочены разрывом между нравственными идеалами и нравственной действительностью в среде тех ученых, которые возвестили миру атомную эру и жили в ее атмосфере в послевоенные годы. Оба — моралисты; обоих подтолкнули взяться за перо побуждения весьма личного характера. Швебер — физик, ставший историком науки. В 1950-е он работал в Корнельском университете вместе с Гансом Бете[6], который в военные годы был директором теоретического отдела Лос-Аламосской лаборатории. Книга , сложившаяся во время работы Швебера над фундаментальной и еще не завершенной биографией учителя, есть, в сущности, пространное славословие «порядочности» Бете, проявленной в ходе улаживания непростых отношений между наукой и Пентагоном в послевоенное время, в смягчении напряженности между наукой и политикой в эпоху маккартизма. Безупречное поведение Бете противопоставляется двусмысленному поведению Оппенгеймера. Что до Мэри Палевски, то она — дочь инженера-электрика, работавшего в Лос-Аламосской лаборатории над спусковым механизмом бомбы, чьи дурные предчувствия в связи с Хиросимой и работой над бомбой составили часть «нравственного наследия» дочери.