1
Бривман знает девушку по имени Шелл, она проколола уши, чтобы носить филигранные серьги. Проколы загноились, и теперь у нее на мочках крохотные шрамы. Он обнаружил их под волосами.
Пуля вломилась в плоть отцовской руки, когда отец поднялся из окопа. Мужчине с коронарным тромбозом утешительно иметь рану, полученную в битве.
У Бривмана на правом виске шрам, пожалованный лопатой Кранца. Скандал из-за снеговика. Кранц хотел делать глаза из окалины. Бривман был, да и сейчас против использования инородных материалов для украшения снеговиков. Никаких шерстяных варежек, шляп, очков. Точно так же он не одобряет обычай засовывать морковки в рот вырезанным тыквам или вставлять им уши из огурцов.
Для матери все ее тело – шрам, затянувший некое давнее совершенство, которого она искала в зеркалах, окнах и автомобильных колпаках.
Дети показывают шрамы, будто ордена. Для любовников шрамы – секреты, ожидающие разоблачения. Шрам – слово, ставшее плотью.
Легко демонстрировать рану, благородные боевые шрамы. Прыщ показать трудно.
2
На морщины молодая мать Бривмана охотилась с помощью обеих рук и увеличительного зеркала.
Найдя морщинку, она обращалась к бастиону масел и кремов, выстроившихся на стеклянном подносе, и вздыхала. Недоверчиво намазывала морщинку.
– Это не мое лицо, не настоящее мое лицо.
– Где твое настоящее лицо, мама?
– Взгляни на меня. Разве я так выгляжу?
– Где оно, где твое настоящее лицо?
– Не знаю, в России, когда я была девочкой.
Она стаскивала с полки огромный атлас и падала вместе с ним. Он просеивал страницы, словно золотоискатель, пока не находил ее – всю Россию, бледную и безбрежную. Он на коленях стоял пред этими далями, пока не темнело в глазах, и тогда озера, реки и названия превращались в невероятное лицо, смутное, прекрасное и легко тающее.
Служанке приходилось тащить его к ужину. Лицо госпожи плыло над серебром и блюдами.
3
Отец его существовал главным образом в постели или в больничной палате. Когда он был на ногах и передвигался, он врал.
Брал трость без серебряного ободка и вел сына на Мон-Рояль. Там находился древний кратер. Две пушки с каменными и железными ядрами покоились в пологой травяной впадине, что некогда была ямой кипящей лавы. Бривману хотелось говорить о насилии.
– Вернемся сюда, когда мне станет лучше.
Первая ложь.
Бривман научился гладить носы лошадей, привязанных возле Шале, кормить их сахарными кубиками с протянутой ладони.
– Когда-нибудь покатаемся.
– Но ты же еле дышишь.
В тот вечер его отец рухнул на карту с флажками, где составлял план военной кампании, – рухнул, нащупывая ампулы – сломать и вдохнуть.
4
Вот кино, переполненное телами его родни.
Отец нацелил камеру на дядьев, высоких и серьезных, бутоньерки на темных лацканах, они проходят слишком близко и исчезают в мути по краям.
Их жены чопорны и грустны. Мать отступает назад, зовет тетушек войти в кадр. На заднем плане вянут ее улыбка и плечи. Она думает, что не в фокусе.
Бривман останавливает кино, чтобы ее рассмотреть, и ее лицо разъедает расползающимся пятном с оранжевыми краями, а кино – плавится.
В тени каменного балкона сидит бабушка, тетки подносят ей малышей. Серебряный чайный сервиз роскошно блистает в техниколоре.
Дедушка обозревает шеренгу детей, но посреди его одобрительного кивка Бривман останавливает его и калечит рыжим техническим пламенем.
В своих исторических изысканиях Бривман уродует кино.
Бривман с кузенами слегка, благопристойно дерутся. Девочки приседают в реверансах. Всех детей зовут по очереди прыгать через дорожку из плитняка.
Садовника, смущенного и благодарного, ведут на солнце, дабы увековечить вместе с лучшими его образцами его трудов.
Батальон жен стиснут в очередь, истреблен границей экрана. Его мать исчезает одной из первых.
Внезапно в кадре туфли и травяная клякса – отца поразил очередной приступ.
– Помогите!
Витки целлулоида горят, оплетая ему ноги. Он приплясывает, пока его не спасают нянюшка с горничной, и не наказывает мать.
Кино идет день и ночь. Осторожней, кровь предков, осторожнее.
5
Бривманы основали и возглавили бульшую часть организаций, которые сделали монреальских евреев одной из самых могущественных общин современного мира.
В городе ходит шуточка: евреи – совесть мира, а Бривманы – совесть евреев. «А я – совесть Бривманов, – добавляет Лоренс Бривман. – На самом деле, мы единственные евреи и остались; суперхристиане, то есть – первые граждане в граненых оправах».
Есть мнение, – если дать себе труд его сформулировать, – что Бривманы в упадке. «Осторожнее, – предупреждает Лоренс Бривман своих кузенов-управленцев, – или ваши дети заговорят с акцентом».
Десять лет назад Бривман составил Кодекс Бривмана:
Мы – викторианские джентльмены иудейского вероисповедания.
Точно сказать нельзя, но мы почти уверены, что любые другие богатые евреи добыли деньги на черном рынке.