Он умирал во имя Науки.
Его окружал гигантский пантеон натурфилософии. Великие ученые минувших времен вздымались вокруг горными вершинами: Гиппарх, Платон, Архимед, Тихо, Фарадей… а на обратной стороне — призрачный сонм его соотечественников: Козырев, Езерский, Павлов… Разве не высокая честь стать первым, самым первым человеком из плоти и крови, вознесенным, подобно Ганимеду, живым на Олимп.
Девять минут.
Как это было здорово: выяснить цвет кратера Птолемей — серый, с невиданной доселе точностью измерить его глубину — тысяча шестьсот семь метров, взять образцы серой пыли, отколоть куски серой породы. Собирать, взвешивать, анализировать… Добавить крупицу к горе знаний, накопленных человечеством. Расширить горизонты познанного; сегодня — Луна, завтра Марс, все дальше, до края Вселенной, где само время исчезает под натиском энтропии…
…Энтропия… словно череп в келье монаха-картезианца… Почему наука всегда употребляет это понятие, когда ей нечего больше сказать? И много ли проку знать, что Вселенная, как и человек, смертна, что в один прекрасный день Земля будет цвета кратера Птолемей под его ногами, что Солнце погаснет, и, в конце концов, не будет ничего — только смерть?
Смерть. Сколько ни повторяй это слово, разум не в состоянии вместить его. Только мертвец знает, что такое смерть. И сам он узнает через девять… Нет! Через семь с половиной минут…
Почему? Теперь никто не ответит — почему. Неисправность в системе подачи топлива? Незамеченная трещинка, которая позже затянулась сама? Энтропия… вновь энтропия.
Он брел по дну кратера, прочь от предавшего его корабля, широко расставляя негнущиеся в громоздком скафандре ноги. Со стороны он, наверное, походил на получившего травму футболиста, уходящего с поля и старающегося не расплескать ни единой капли своей боли.
Он наполнил пылью последний контейнер и понес лоток с образцами на корабль. В шлеме жалобно жужжал сигнал вызова.
Шесть минут. Даже меньше.
«Если я постараюсь сдерживать дыхание…» — мелькнула мысль.
Один за другим он снимал контейнеры с лотка и высыпал их содержимое на башмаки своего ярко-желтого скафандра. Бессмысленный жест. Лунная пыль опускалась ровно, не танцуя, как на Земле. Он повернулся лицом туда, где над самым горизонтом сверкал серп Земли. Сейчас Россия лежала во мгле на видимой ночной стороне планеты.
Бессмысленно. Вся Вселенная бессмысленна. Земля — всего-навсего кружащийся в пустоте шар. Солнце и звезды — раскаленные газовые сгустки…
А у тебя нет больше кислорода, чтобы питать кровяные тельца. Думай! Тебе нужно понять…
Но времени не оставалось. Очень скоро он перестанет думать.
Передатчик перестал жужжать.
Мухи жужжат над трупом. Здесь нет мух, потому что нет атмосферы. Здесь нет жизни. Все придуманные счастливые истории оказались враньем. Жизнь на Луне не может существовать. Даже его собственная жизнь.
Он поймал себя на том, что старается реже дышать. Упрямое подсознание еще надеялось… Бедный звериный инстинкт.
Он вспомнил мать. С последним вздохом она послушно поцеловала икону, но глаза, живые глаза ее кричали: «Нет! Другой жизни не будет!..» Губы верят, глаза отрицают.
Коснувшись языком тумблера, он включил передатчик.
— Слушаю.
— Михаил?! Мы перепугались. Мы думали… — он узнал взволнованный голос Тони даже сквозь триста восемьдесят тысяч километров пустоты.
— Нет. Еще нет.
— Мы докопались до причины утечки. Дмитрий был прав, третий топливный инжектор не был синхронизирован с…
— Не надо, Тоня. Мне не станет легче, если я узнаю почему, — ответил он рассеянно. Мысли его были заняты другим.
Секунд тридцать висело почти осязаемое молчание.
— Все говорят… все… что ты… — попыталась поддержать разговор Тоня, и он понял, что она вот-вот разрыдается, — ты отчаянный смельчак!
— Смельчак? — повторил он последнее, искаженное помехами слово. — Много ли смелости надо, чтобы поглощать воду и пищу, пока они есть? Много ли смелости надо, чтобы дышать?.. Вот и вся моя смелость.
— Что ты сказал, Миша? Сильные помехи… мы не поняли.
— Ничего.
— Ася просит передать, что любит тебя.
Четыре минуты.
— Скажи Асе, что я люблю ее, — он щелкнул тумблером и подумал, как этот звук похож на звук поцелуя… и как не похож.
Нет, он умирал не во имя Науки. Во имя Науки, право, не стоило умирать.
Он умирал во имя Любви.
Разве не говорил он себе в то далекое лето, что теперь может умереть без сожаления? Разве не был он безгранично счастлив с Асей, мог ли желать чего-то большего?.. Кожа ее, гладкая и чистая, казалась напоенной солнцем кожицей груши. Дурманящий запах сена от золотистых волос, быстрая, неуверенная улыбка, бездонные омуты серых глаз… Воспоминание о том лете стоит целой жизни…
«Но оно прошло, — подумал он. — Все проходит. Энтропия безжалостна».
Увы. Пытаться удержать красоту или любовь бессмысленно, как пытаться остановить вращение планеты. Красота и любовь уходят. С годами или в одночасье, но уходят. Энтропия духа шествует рука об руку с энтропией Вселенной. Как и некогда нежная кожа, характер Аси высох под гнетом времени. И к ней смерть, как и к большинству людей, приходит постепенно. Любовь? То лето не вернется. Никогда.