Как все долго живущие люди, я пережил утрату отца, матери, родных и близких друзей. И еще я увидел, как умерли две деревни; душа моя причастна к их последнему вздоху.
В середине семидесятых годов я купил избу в деревне Березове Поддорского района Новгородской области, на берегу Ловати. Деревня уже дышала на ладан. На второе лето сельского благоденствия, когда подошли ягоды-грибы, в Ловати гуляли окуни с язями, последних жихарей — бабу Катю и бабу Дуню — усадили в кабину грузовика с возом сена; долго было видно, как култыхается в заовражье копна. Это была последняя ездка; след зарос, вокруг стало тихо.
Когда я приехал спустя зим у в пустую деревню, нашел свою избу с выбитыми стеклами, сорванной дверью; русскую печь раскололи, должно быть, ломом, что-то искали; полы выворотили.
Сидя по утрам на крылечке избы, покуда деревня не померла, я записывал то, что видел и думал. Как назвать мой жанр? Не знаю... Для себя зову «записями», а для печати лучше «документальная повесть». Сложил мои записи — о последних днях деревни Березове, соседних: Раково, Осетище, Гора, Ракитно — в документальную повесть «Вниз по Ловати» — принес ее в журнал «Октябрь» Ананьеву, полагаясь на некоторые права знакомства с главным редактором «по писательской линии». Ананьев быстро прочел, заверил меня с полной ответственностью: «Это нигде не напечатают. Сейчас патриархальщина не проходит» (дело было при Андропове). Так и вышло. Впоследствии «Вниз по Ловати» я включил в сборник «Весенняя охота на боровую дичь», он вышел в издательстве «Современник».
В восьмидесятом году я купил избу в деревне Нюрговичи Тихвинского района Ленинградской области, на Вепсовской возвышенности, над Капш озером. Деревня умирала замедленно, в течение десяти лет. Последним из нее уехал дед Федор Иванович Торяков, вепс, 1901 года рождения. Я шел по лесной дороге, мне навстречу попался трактор с санями, груженными сеном. В кабине сидел дед Федор. Тракторист остановился, дед протянул мне руку, я ее пожал. Мы что-то сказали друг другу, но за ревом трактора ничего не услышали.
У избы деда Федора, с заколоченными окнами, сидел дедов пес Малыш — не поверил, что ушли насовсем, ночью выл, утром прибежал ко мне в избу спросить: как же так? почему? Я объяснил псу, как смог, но он не понял.
Все увиденное, передуманное за десять лет в Нюрговичах я собрал в книгу «Гора и Берег» — ее тоже выпустил «Современник».
После того как из деревни Нюрговичи съехал ее последний исконный обитатель, я нашел свою избу со взломанной дверью (за десять лет жизни никто ни разу не посягнул); в избе взяли электрический счетчик, пилу, удочку, бритву, брезентуху и, что особенно жалко, швабру — я привез сей инструмент чистоты из Ленинграда, очень ею дорожил.
В некоторых избах крестьян-вепсов поселились их новые хозяева дачники-горожане.
Живя лето в брошенной деревне, я предавался тому самому делу, котором у отдал всю жизнь: записыванью с натуры. Тем лечился от широко распространенной нынче болезни — ипохондрии. Как увидим ниже, и вылечился.
Полдень. Жарко. Тряс сено. Читал про то, какие хорошие были Шмелев Иван и Зайцев Борис — хрустальные, прозрачные, такие раскрытые, что, кажется, их даже похоронили в незаколоченных гробах. И так они преданы были России, так сочувствовали — один Человеку из ресторана, гордой русской душе, другой — умирающему мальчику: «ножки стынут»... И я тоже сочувствую... но опустевшая деревня Нюрговичи, вновь заселенная кем-то, действует на меня как погост. В деревне есть люди, но из нее ушла жизнь; новые лица неуместны в избе бабы Нюши, Ивана с Марьей, Федора с бабкой Татьяной (равно как мое неприязненное лицо, может быть, кажется им неуместным — на новоселье). Терзает мою душу некошеная трава. Экое богатство! Наследство! Нам завещано. А мы не косим. Моя коса не берет вепсовскую траву, настолько трава изобильна, густа, сочна. Такая меня взяла оторопь — Господи Иисусе, спаси и помилуй!
На дворе язык на сторону от жары, а в избе знобко. Странное состояние, ни на что не могу решиться. Может быть, это от недоедания, бессонницы по ночам? Скучно мне в деревне без деда Федора, без Ивана с Марьей, без всех других-протчих дорогих моих вепсов-крестьян. Ваня зашел бы, сел на порог, сказал бы: «У нас просто». У них было просто, а все вышло навыворот, так стало сложно, хоть вой.
Ах, если бы сейчас проскакал на коне под окном Гришка Мошников, десантник Второй мировой, дымя завернутой в тихвинскую «Трудовую славу» махоркой... Мы бы с ним покурили и выпили бы и все обсудили. Деревенские всё понимали, а новые ни бум-бум . У Гришки бы я разжился тремя литрами молока, а так иди на озеро по воду, гоняй чаи. Скучно, так скучно, что взял бы и убежал. Но куда 6ежать-то? В городе еще скучнее и живот заболит от дурной воды. Здесь живот не болит, тихо, не нужны деньги, их решительно не за что отдать.
Жарко, предгрозово. Наяривают коростели. Иногда прилетают две большие вороны, садятся на крышу, ждут какой-нибудь поживы. Прибегает черная, крайне тощая, стонущая от голода собака, виляет задом, выпрашивает еды. Однако гречневую кашу не ест.