Мир художественного произведения… Какая привычная и вместе с тем необычная формула! Привычная потому, что мелькает по страницам литературоведения с монотонностью придорожных столбов за окнами поезда. Необычная потому, что совершенно необжитая.
И в самом-то деле — что за ней стоит? Представление о некоем замкнутом пространстве, вроде губернии, вселенной, города или коммунальной квартиры? Время в ошеломляющем величии своих приливов, отливов и тавтологий? Индивидуальность героя? Его окружение, включая друзей, врагов и безмолвствующий народ? Мир художественного произведения — в идеале — это весь реальный мир, раздвинутый творческой мыслью вширь, ввысь, вглубь.
Космические мерки, правда, никого ни к чему не обязывают и мало что кому дают. Мир произведения конкретен и, стало быть, открыт настежь конкретному анализу (о чем свидетельствуют прекрасные разборы художественной формы, в изобилии предлагаемые нам критикой). Но в данном случае речь идет не о формальной, а о содержательной конкретике. Если представить себе моделью художественного мира комнату, то тогда объектом нашего сегодняшнего интереса надо будет назвать прозаические аксессуары домашнего обихода: мебель, стены, окна и даже такую необязательную подробность интерьера, как зеркало.
Позволю себе задержаться у зеркала. Мне кажется, что именно этот скромный предмет домашней обстановки позволяет почувствовать во всей остроте не вполне пока изученную проблему: о том, сколь многозначна материальная атрибутика произведения, сколь влиятельна в рамках художественного единства, какие новые акценты привносит в интерпретацию изображаемых событий, становясь и красноречивым элементом формы, и могущественным глашатаем (если не повелителем) жанра, и квинтэссенцией содержания, и символом (по меньшей мере, симптомом) всеобщих эстетических закономерностей.
Итак, зеркало…
Подхожу к нему запросто, запанибрата — и вдруг замечаю, как исподволь оно разрастается, укрупняется, захватывает, прямо-таки заглатывает все больше и больше видимой реальности, приобщая к ней еще и невидимую. И вот уже оно не подчиненный элемент другого мира, а само по себе целый — ни от кого и ни от чего не зависимый — мир, ищущий, где бы и что бы прибрать под эгиду своей юрисдикции. А внутри этого новоявленного зеркального вакуума как ни в чем не бывало размещаются по удобным, как будто давно облюбованным местам все те же прозаические атрибуты квартирного уюта: мебель, картины, ковры — и фантастический по своим возможностям предмет (или, лучше теперь по обстоятельствам — сказать, «аппарат», «агрегат», «фантом», «феномен»?!) — зеркало…
Всматриваюсь в него издалека, чуть ли не из-за угла, с некоторым суеверным удивлением — даже ужасом: что за метаморфоза — стекляшка стекляшкой, а притязания безграничные. И только после долгих раздумий смекаю: метаморфозы зеркала объясняются другим, похожим древнегреческим словом — метафора. Подобно тому как актер — олицетворенная метафора изобретенного героя, подобно тому как театр — умышленная метафора человеческой жизни, точно так же зеркало — метафора «окрестного мира», метафора искусства, метафора всякого, кто в него глядится. И вообще, кабы понадобилось придумать метафорическое изображение метафоры, то лучшего образа, чем зеркало, нельзя было бы и сыскать…
За всеми рациональными объяснениями и смыслами чудится нам в зеркале нечто иррациональное — намек на потусторонние знамения и знаки. Метафора эта располагает глубокими, поистине бездонными подтекстами, ошеломляет странными повадками, нередко ударяясь в диковинные крайности, противоречащие обывательским нормам. Блуждает она по окрестностям наших размышлений, чем-то подобная таинственному зверю в «Зеркале» Андрея Тарковского — там, за обжигающим багрянцем лесного пожара. Выбирается на опушку лишь по ночам, избегая нескромного, испытующего, любопытного взгляда. И тотчас назад. Тотчас в бега. Прочь от опасностей и лабораторий.
Может быть, наша метафора — и описание провоцируемых ею эмоций — всего только неуклюжий аналог знаменитых гумилевских строк? Вот этих:
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья,
Так век за веком — скоро ли, Господь?
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства.
Может быть, даже сей воображаемый зверь, рыкающий узник кинематографического леса, — всего только отсвет, отблеск, отражение великого стихотворного пророчества? Не исключено. Ибо метафора эта подвижна и многолика, неутомима в поиске все новых да новых воплощений, неравнодушна к маскарадным эффектам, внезапным исчезновениям, столь же внезапным возвратам, очевидна, как дважды два — четыре, загадочна, как сфинкс, переменчива, как Протей, неуловима, как красота или мотылек, и, как тень, навязчива, постоянна, неизгоняема.
Все это, впрочем, внешние проявления нашей метафоры. Сложнее выглядит ее эмоциональная подоплека, ее бытийный и событийный смысл, который с равным олимпийским успехом может свестись к трагедии или комедии, к бесстрастной констатации и кровавому бунту, кулуарной ухмылке и грандиозному философскому выводу.