Я воткнул метлу и совок на длинной ручке в бадью и выжидательно посмотрел на маленькую фигурку, неплохо видимую при свете ночных фонарей.
Пацан. Лет десяти. Одет слишком тепло для середины июля: короткие сапоги, плотные брюки, свитер, куртка, блестящая шапка с какими–то крылышками из под которой до плеч спадают светлые волосы. Может, не пацан, а девчонка? В этом возрасте их опознаешь больше по одежде.
— Аппроач, тхе славе! — резко сказала фигурка, столь командным тоном, что будь голос погрубей можно было бы ассоциировать его со старшиной из армейской учебки.
Живя в чужом краю привыкаешь к разноязычью. И к тому, что разговор, порой, приходится начинать с установлений языкового тождества.
— Кан ю спик инглишь? — попробовал я. — Медабер иврит? Парле ву франце? Шпрехен зи дойч? По поляшки разумаешь?
Не то, чтоб я знал все эти языки, но связать пару фраз на каждом нынче многие умеют.
— Шшецен, — ответил ребенок с такой же интонацией, — шшецен гибет. Потом легко подошел и уселся на коляску, сбросив бак. И конкретным жестом указал вперед, добавив:
— Гой.
«Я, конечно, гой, — пробормотал я про себя, — но ты вообще чудо в перьях. Что ж, отвезу домой, там разберемся или в полицию позвоню, что ли».
Подцепив бак за ручку я покатил коляску, с невозмутимым ребенком. Остановился у подъезда, поймал его вопросительный взгляд и сделал приглашающий жест. Мол, велком, май френд.
Дите прошествовало в подъезд, остановилось, пропуская меня вперед, дождалось, пока я открою дверь и вошло следом. И вздрогнуло, когда я щелкнул выключателем, порывисто прикрыв глаза ладонью.
Я захлопнул дверь, прошел в комнату, автоматически щелкнул пультом, включая телевизор.
Ребенок, застыв у входа, осторожно отвел руку от лица, расширенными глазами осмотрел небогатое убранство, вздрогнул вторично, взглянув на экран телевизора, где танцевали полуодетые девицы. Только теперь я смог рассмотреть его более внимательно, и этот осмотр ничего не прояснил. Вся одежда была непривычного кроя и необычного материала, больше всего напоминая плохо выделанную кожу. А то, что принял за сапожки, были скорей кожаными чулками для ног, отдаленно напоминавшими эскимосские унтайки. Шапка была явно кожаная, но обсыпанная металлическими пластинами медного цвета, две из которых и составляли крылышки. Под курткой на ребенке был широкий ремень, на котором висели широкие и явно не пустые ножны и какая–то черная палка.
Я включил чайник и зажег конфорку плиты, собираясь поджарить яичницу. Ребенок оторвал наконец взгляд от телевизора и столь же пораженно смотрел на блестящий, закипающий чайник, на огонь под сковородой. А когда я открыл холодильник, опять слегка вздрогнул.
Я взял его за рукав и провел к вешалке за занавеской. В этих европейских квартирах не было прихожей, комната начиналась сразу из подъезда. Да и вообще эти «шикарные трехкомнатные» буржуйские квартирки — с двумя крохотными спальнями и залом — без кухни, без коридоров и чуланов были меньше двухкомнатной хрущевки и, вдобавок, обладали повышенной звукопроницаемостью. А сортир с ванной они размещали плебейски — в середине жилья, так что в одной спаленке можно было слушать плеск воды, а в другой — потуги дефекации. Впрочем, многие эмигранты жили в еще более скверных условиях.
Мальчик снял куртку и шапку, тряхнул льняными волосами. Я опять за рукав повел его в ванную, вызвав два вздрагивания: при включения света и при открывании крана. Смешав ему воду и сунув в руки мыло, я вернулся к готовке. Накрыл на стол, добавив к яичнице колбасу и сыр. Вилку, подумав, класть не стал, ограничил сервировку ножом и ложкой.
Потом пошел в ванную, показал, как закрывать краны. Для этого просто взял его руку своей. Точно так же научил выключать свет.
Кушало сие таинственное дитя неспешно и, даже, с неким аристократическим изяществом. Хотя и руками.