Все вокруг представлялось совершенной идиллией. Авиньон нежился в ясный утренний час под безоблачным голубым небом и тянулся к нему среди зеленого ландшафта своими живописными башнями и башенками исторических строений, а также красными черепичными крышами столь же простых, сколь и прекрасных жилых домов. Теплый прозрачный свет заполнял обширную площадь перед стенами церкви, благополучно пережившей и сохранившей свой величественный вид не одно столетие. Тут уже сновали многочисленные туристы, обуреваемые жаждой открытий; и как обычно, без спешки и ажиотажа они подолгу задерживались у киосков, в которых продавались открытки; пристально изучали планы города, рыскали между сувенирными лавчонками и передвижными стендами, входили и выходили через арки ворот, открывавших доступ на огороженную каменной стеной меньшую площадь — непосредственно перед церковным порталом.
Лишь четыре человеческие фигуры, казалось, не совсем вписывались в эту картину сравнительно недавно пробудившегося места паломничества. Все четверо были в строгих черных костюмах и белоснежных рубашках, (с одним-единственным исключением), их глаза были прикрыты элегантными солнечными очками. Двое из них заняли позицию перед величественными мощными створками церковных ворот, бросая зоркие, испытующие взгляды на проходящих мимо людей, в то время как третий внимательно наблюдал за отражениями в хромированных ободах антрацитно-черного «Ситроена», а также украдкой вел слежку через полуоткрытое боковое тонированное окно со стороны водителя. Последний из этой примечательной четверки лежал на капоте уже упомянутой роскошной машины — на спине, в расслабленной позе, с раскинутыми в стороны руками и вздернутым кверху подбородком, и единственное, что доказывало, что он жив, было ритмичное постукивание среднего пальца его правой руки по ветровому стеклу. Серебристо-серая рубашка на нем была расстегнута чуть ли не до пояса и позволяла увидеть обнаженную верхнюю часть его стройного и достаточно мускулистого корпуса. Правая часть его груди была украшена какой-то замысловатой татуировкой, доходившей до самой шеи.
Но даже эти странные часовые не могли омрачить идиллическую картину перед церковью, похожую на книжную иллюстрацию. Люди в черном лишь на короткий миг привлекали внимание отдельных туристов, после чего те быстро о них забывали, вновь обращая глаза к шедеврам старинной архитектуры, подходя к витринам с открытками или к торговцам сувенирами, прежде чем их мозг оказывался в состоянии вырваться из инерции покоя и лени и задать вопрос, задумавшись над увиденным.
В то время как Божий дом снаружи уже проснулся и пробуждал все большие ожидания, его внутреннее убранство находилось в тени, или, лучше сказать, в световом пространстве, почти лишенном теней. Сквозь многочисленные окна свет проникал в центральный неф[1] и погружал его, а также узкие скамьи для молящихся, украшенные великолепной резьбой, и колонны, отделявшие боковые нефы и находящиеся там высеченные из светлого камня фигуры святых, в мягкую белизну. Эта церковь, без сомнения, могла затмить не один с великой роскошью построенный храм; в наше время в очень немногих кафедральных соборах царила столь спокойная и уютная атмосфера.
Скамьи были пусты. Перед крестильной купелью в правом боковом нефе стоял священник, который приветливо улыбался находящейся напротив него женщине:
— Итак, ты хочешь, дочь моя, чтобы твой сын Давид был окрещен в нашей церкви?
Маленькие пальчики младенца, лежавшего на руках у женщины, касались четок, которые она держала, перебирали их и играли с деревянными бусинами. Малыш улыбнулся, словно понял слова святого отца и теперь хотел укрепить свою мать в убеждении, что она приняла правильное решение и пора сделать последний шаг, который необходим, чтобы с благоволения Господа ее сын принял таинство крещения в этой церкви.
— Да, — ответила молодая женщина тихим нежным голосом. — Я этого хочу.
Она была красива — более того, она была совершенством красоты. Мягкий белый бархат облегал ее безупречно стройную фигуру и ласкал не менее бархатистую, гладкую и удивительно светлую кожу. Большой капюшон, переходивший спереди в глубокое декольте ее платья, не мог полностью скрыть светлые с золотистым отливом локоны. Ее облик опроверг бы каждого, утверждавшего, что симметрию и совершенство невозможно найти в земном лице. Полные, красиво изогнутые губы, тонкий, безупречной формы нос и будто нарисованные краской брови под высоким гладким лбом… Лицо этой женщины осеняли отдаленно напоминающие кукольные, но огромные, бездонные карие глаза. На коже ее самый придирчивый глаз не обнаружил бы ни единой морщинки, веснушки или родинки и уж тем более никакого шрама или другого дефекта. Женщина, стоявшая перед священником, отличалась поистине безупречной, неестественно безупречной красотой — то была вершина, недосягаемое совершенство в образе женщины.
От этого совершенства священник сильно робел, и ему становилось неуютно.
Неуютно? Возможно, это был всего лишь недостаток знаний для сравнения, сопоставления этой неизвестной ему красавицы с другими женщинами, для представления ее в обычных жизненных ситуациях; возможно, это только создавало между ней и каждым человеком, который ей противостоял, определенную дистанцию. А может быть, это была конфронтация, негативная реакция священника на ее почти неестественную красоту, отчего он становился немного нервозным и чувствовал себя не в своей тарелке. Однако он ей улыбнулся, ибо непредвзятость, открытость и если это не помогало, то дисциплина были столь же неотъемлемыми от его профессии, как утренняя молитва. Он окунул руку в святую воду и нарисовал этой водой знак креста на лбу ребенка, которого мать держала над крестильной купелью.