Манифест 17-го октября. – Дикое недоразумение бюрократии. – Визират гр. С. Ю. Витте. – Конец мечтам, как первый акт «объединенного правительства». – Частичная амнистия. – Привет выходцам из могил. – Памяти мертвых: эпизод из романа «Андрей Кожухов». – Опять забастовка.
Я пишу без цензуры. Облик цензора не витает предо мною в эту минуту. А между тем, между тем… я не испытываю ни малейшего радостного чувства. В первую минуту я хотел было воспеть радость освобожденного раба. Но это был только минутный порыв. Он быстро прошел, и его сменило смешанное чувство – тревоги, недоверия и гнева.
Что же произошло?
Было три часа дня. Солнце светило так ярко, все ликовало и пело, красные флаги, как цветы, венчали радостно и торжественно настроенную многотысячную толпу. Кого-кого тут только не было! Были юноши, старцы и дети, женщины, рабочие, студенты, военные, чиновники, солдаты – словом, всё живое высыпало на улицу, а кто не мог – из окон приветствовали шествие, первый праздник свободы на улицах Петербурга.
И вдруг… Как гром с ясного неба, без сигнала, без предупреждения, без промежутка – три залпа со стороны казарм Семеновского полка… Я был там, вместе с толпой окаменев на месте, видел паническое бегство, видел конную гвардию, ринувшуюся неизвестно откуда на бежавших людей… А в редакции, куда я пришел потрясенный совершившимся преступлением – расстрелом людей, повинных только в доверчивости, – я узнал, что товарищ наш по долголетней совместной работе в журнале – Ев. Вик. Тарле – лежит в ближайшей лечебнице при смерти, с разрубленной головой…
Так было в первый день русской «свободы». А потом – этот сплошной поток крови, в течение недели заливавшей улицы всех городов России, известия о смерти Гольдштейна, тоже старого товарища по журналу, и других товарищей по тюрьме и ссылке, арест товарища-сотрудника Серошевского, черносотенно-казацкие погромы евреев, интеллигенции, учащихся, учеников-подростков, – наконец объявление всего царства Польского на военном положении, – всякая радость исчезла.
Что это? Сознательный обман или дикое недоразумение?
Надо разобраться, вдуматься в этот кошмар «безумия и ужаса», найти руководящую нить. Иначе отвращение к жизни овладевает умом и чувствами.
До 17 октября все было ясно. Народ и власть стояли друг против друга, оба готовые бороться на жизнь и смерть. Власть без нравственного авторитета, без доверия, без веры в ее силу, олицетворенную исключительно в штыке и нагайке. Народ – сознательно противопоставивший лесу штыков отказ от всякой работы, сознательно прекративший всякую связь с властью, создавший вокруг нее пустоту, уединивший власть как зачумленную. В результате – Манифест 17 октября… Власть сдалась, признала себя побежденной и обещала народу права человека и гражданина. Но при первой же попытке «свободных и полноправных граждан» осуществить эти права на деле – расстрел, черносотенно-казацкие погромы, военное положение.
Что это – обман? Разберем первое положение.
Мы не думаем, что это был сознательный обман со стороны власти: это – бюрократический недосмотр одной простой вещи. Бюрократия в лице графа С. Ю. Витте искренне думала, что обещание свобод вполне удовлетворяет потребности момента. Лишенная государственного понимания всей опасности переживаемого страною кризиса, бюрократия искренне думала отписаться канцелярским отношением: «В ответ на заявленные страною требования имею честь уведомить, что таковые будут удовлетворены, для чего образовано объединенное правительство, на обязанность коего возлагается разработка мероприятий в указанном направлении. А посему все благомыслящие элементы страны да успокоятся». И бюрократия не могла не вознегодовать, когда в ответ на такое, с ее точки зрения, многообещающее заявление она услышала громовой клик: «Да здравствует свобода!» В этом ликовании бюрократия усмотрела «бесчинство и беспорядок» и ответила залпами, штыками, нагайками и призывом к содействию подонков из народа.
Тут не было сознательного обмана, а одно дикое, громадное недоразумение. Народ в Манифесте 17 октября увидел признание свободы как необходимой потребности переживаемого момента, а бюрократия понимала его как обещание, осуществление которого обусловлено успокоением страны. Если народ успокоится, тогда в тишине и на досуге бюрократия займется разработкой обещанных свобод. А до тех пор все должно пребывать по-старому – и усиленная охрана, и военное положение, и цензура, и политические тюрьмы. Для успокоения же нетерпеливых «беспокойных» – залпы, штыки, нагайки и погромы.
Словом, в большем только масштабе, соответственно потребностям минуты, разыгралось то же, что было после эры доверия и указа 12 декабря. Этот указ провозгласил законность, а вслед за ним настало царство треповщины. На протяжении десяти месяцев в стране царили неудержно произвол и насилие, тень законности исчезла, страна покрылась виселицами, тюрьмы переполнились политическими, места ссылки увидели в числе государственных преступников таких «злодеев», как бывший одесский городской голова Ярошенко или окулист Лурье, генералы Карангозовы вершили одним манием руки судьбы сотен тысяч людей. Комиссия Кобеко трудолюбиво разрабатывала устав для печати на началах законности, а цензоры прекращали само существование печати. Еще не далее, как в моих заметках для октябрьской книги цензура изъяла все, что говорилось о современности в сопоставлении ее с записками Флетчера. Понадобились бы томы, чтобы записать подвиги одной цензуры за эти десять месяцев «законности», возвещенной указом 12-го декабря.