Дорога закончилась.
Долго петляя по долине среди выжженных, покрытых редким кустарником склонов, обходя одиноко стоящие деревья, пройдя через пшеничное поле, такое неожиданное в этой глуши, дорога закончилась. Оборвалась, уперевшись в порог небольшого, аккуратно выбеленного дома, который стоял посреди непонятно откуда взявшегося поля.
С тем же успехом она могла и не кончаться, поскольку бензобак дряхлого драндулета, подъехавшего к дому, был почти пуст. Дрю Эриксон, остановив машину, продолжал сидеть, молча разглядывая тяжелые, натруженные руки, отпустившие руль.
Молли, свернувшаяся на заднем сиденье, заворочалась и сказала:
— Наверно, на развилке мы не туда свернули.
Эриксон молча кивнул.
Потрескавшиеся бескровные губы были почти не видны на влажном от пота лице. С трудом разлепив их, Молли без всякого выражения спросила:
— Ну и что мы теперь будем делать?
Эриксон, не отвечая, продолжал изучать свои руки, руки крестьянина, привыкшие за долгую жизнь возиться с землей, ухаживать за ней, оберегать ее от зноя, ветров и засухи.
Начали просыпаться дети, и гнетущую тишину нарушили возня и целый ливень недоуменных вопросов и жалоб. Выглядывая из-за отцовского плеча, они галдели:
— Ма, а что мы остановились?
— Ма, а когда будем есть?
— А можно, я что-нибудь съем?
Эриксон закрыл глаза, не в силах смотреть на свои руки. Он молчал. Жена, дотронувшись до его запястья, осторожно спросила:
— Дрю, может, нам дадут здесь что-нибудь поесть?
Мужчина побагровел, в уголках губ запузырилась слюна, и капельки ее падали на ветровое стекло, пока он кричал:
— Никто из моей семьи никогда не попрошайничал и не будет попрошайничать.
Молли чуть сильнее сжала его запястье, и, обернувшись наконец, он посмотрел ей в глаза. Увидев ее лицо, глаза Сюзи и Дрю-младшего, Эриксон странно обмяк и ссутулился.
Когда лицо его приобрело прежний цвет и привычно окаменело, Дрю медленно вылез из машины и, сгорбившись, неуверенной походкой больного пошел к дверям дома.
Эриксон добрел до порога и несколько раз постучал в незапертую дверь. В доме царило безмолвие, только белые занавески на окнах чуть колыхались в потоках нагретого воздуха.
Не дождавшись ответа, Дрю вошел, уже почти зная, что увидит внутри. Ему приходилось встречать такую тишину, тишину смерти. Пройдя через небольшую, чистую прихожую, Эриксон попал в гостиную. Ни о чем не думая, он лишь смутно удивлялся тому, как ноги сами несут его на кухню, будто ведомые безошибочным инстинктом дикого животного.
На пути была открытая дверь, заглянув в которую Эриксон увидел мертвого старика, лежавшего на большой кровати, застеленной белоснежным бельем. Лицо старика, еще не тронутое тленом, было спокойно и торжественно. Он, видимо, готовился к собственным похоронам и надел черный, тщательно выглаженный костюм, из-под которого виднелась свежая рубашка и черный галстук. В комнате, наполненной торжественным спокойствием, не казались неуместными ни коса, прислоненная к изголовью, ни спелый пшеничный колос, плотно зажатый пальцами скрещенных на груди рук.
Стараясь не шуметь, Эриксон перешагнул порог и снял свою ободранную пыльную шляпу. Остановившись у кровати и опустив глаза, он заметил на подушке возле головы покойника какой-то исписанный листок. Решив, что это распоряжение относительно похорон или просьба сообщить о смерти родственникам, Дрю взял письмо и начал его читать, хмурясь и шевеля пересохшими губами.
— Стоящему у моего смертного одра: Я, Джон, Бур, будучи в здравом уме и твердой памяти, не имея родных и близких, передаю в наследство свою ферму со всеми постройками и имуществом тому, кто найдет мое тело. Его имя и происхождение значения не имеют. Вступающий во владение фермой и пшеницей наследует мое дело и мою косу.
Наследник волен пользоваться всем полученным по своему разумению. И он, наследник, помнит, что я, Джон Бур, оставляю ему ферму, не связывая его никакими условиями, и что он волен как угодно распорядиться всем тем, что он от меня получает.
Прилагаю к сему подпись и печать.
3 апреля 1938 года
Джон Бур
Kyrie eleison![1]
Эриксон медленно прошел через дом и опять оказался на крыльце, залитом солнцем. Он негромко позвал:
— Молли, иди сюда. Детей оставь в машине.
Эриксон провел Молли в спальню, на ходу рассказывая ей о покойнике и странном завещании, найденном на подушке. Оглядев стены, косу, окно, за которым знойный ветер гнал волны по пшеничному морю, она спрятала побледневшее лицо на груди у мужа:
— Так не бывает. Это чья-то злая, глупая шутка.
— Ну что ты, милая, просто наконец-то нам повезло. Теперь у нас есть работа, еда и свой дом.
Эриксон задумчиво потрогал косу и заметил на сверкнувшем полумесяцем лезвии выгравированную надпись: «Кто владеет мной — владеет миром».
Молли отвлекла его:
— Дрю, а почему у него в руках колос?
Но тут дети — им наскучило сидеть в машине — вбежали на крыльцо, и голоса их нарушили могильную тишину, царившую в доме. Молли, облегченно вздохнув, пошла им навстречу.
И семья, так долго скитавшаяся, осталась здесь жить. Похоронив старика на холме, прочитав над ним положенные молитвы, они вернулись в дом.
Приготовление обеда, перетаскивание жалких пожитков из машины под обретенный кров и другие хлопоты заняли у них остаток дня. А потом три дня они предавались блаженному ничегонеделанию, обживая свое новое пристанище, знакомясь с окрестностями и потихоньку привыкая к мысли, что теперь все это принадлежит им.