Итак, уже миновал не один год с того момента, когда я попрощался с больницей и уехал прочь на ночной электричке, не оглядываясь.
Интерес, однако, остался.
Недавно я рассказал, что власть в ней захватили военные, и стало твориться некоторая неразбериха. Больные числятся в одном отделении, а лежат в другом. Ну, надо так. Надо, и все.
Одну такую тетку записали на терапию, а положили в травму. Без объяснений, не ваше собачье дело.
И вот медсестра из травмы звонит на терапию.
— Ничего, что ваша больная у нас полежит? Вы не волнуйтесь, пусть она у нас побудет.
Набирая номер, медсестра ошиблась в одной цифре.
Ей ответили, нисколько не удивившись, в рабочем порядке:
— Да пожалуйста, конечно, у нас так много вскрытий…
О сверхчувственном восприятии
Сидели в ординаторской, перекусывали, беседовали об экстрасенсах.
Высказались все.
Последним был уролог К.
— Экстрасенс не может вылечить гонорею, — сказал он скромно, доедая из баночки и облизывая ложку. — А я могу.
Видел на улице человека с вокальным тиком. Шел и рычал что—то невнятное и по тональности оскорбительное, периодически вскрикивая.
Раньше думали, что тики это бесы.
Да и сегодняшние научные объяснения немногим лучше. Непонятно, в чем дело.
Мне интересно: почему это, когда такой тик, хочется выкрикивать исключительно слова вроде «хуй», «блядь», «сука», хулу какую—нибудь, угрозы? Почему не бывает тиков с красивыми словами — «Бог», «цветы», «счастье», «любовь»? Вспоминаются германские поэты Венички Ерофеева: «идите к жемчугам!» Ведь казалось бы, какая разница, какому слову застрять и рваться наружу? Могла бы получиться прекрасная болезнь, которую и лечить—то жалко.
Вероятно, это что—то корневое, неистребимо человеческое выкрикивается, самая суть. Никакого «счастья» там быть не может.
Меня и самого постоянно тянет на какие—то бормотательные безадресные обращения, совершенно не похожие на «спаси и сохрани».
Я всегда завидовал настоящему врачебному почерку. Ведь непонятность внушает уважение: посмотришь в рецепт — и хочется уже довериться человеку, который все это написал и сам понял, и коньяк ему подарить, и отдаться, если ты женщина — или мужчина.
Недавно мы с моей работодательницей обсуждали технику написания художественной муры, которую мне заказали. И я говорил, что летом, на даче, заниматься этим будет довольно трудно, потому что я не возьму с собой ноутбук. Рядом с нами живут уголовники, мутировавшие от стеклоочистителя и предводительствуемые атаманшей по фамилии Кольцова. Поэтому я боюсь его везти.
— Ну, напишите от руки. У нас перепечатают.
Я тонко улыбнулся:
— В прошлой жизни я дохтур…
— Все! — моя собеседница выставила ладони, закрывая тему.
Я, однако, покривил душой. У меня никогда не было настоящего докторского почерка. Он у меня вообще не устоялся, этот почерк — никакой, ни докторский, ни мирской. Я писал довольно разборчиво и облизывался на записи, скажем, калининградского хирурга Шора, которые состояли из горизонтальных, чуть извитых, линий, похожих на спирохеты, с точками—кокками в строчках. Никто не знал, о чем он пишет.
Я старался и так, и эдак — какие только не делал росчерки. Все равно было понятно. Лишь однажды я приблизился к оптимуму. Сидел на дежурстве, скучал и выпил под «Цивилизацию» — игру бутылку водки или больше. Потом меня куда—то позвали, я кого—то смотрел и что—то писал. А с утра не без опаски развернул историю болезни, потому что память пострадала. Мало ли что там может быть. Смотрю — идеальный, настоящий докторский почерк! Ни хрена не понятно. Впечатление, будто это написал под мою диктовку сам клиент, инсультник с афазией и дискоординацией.
Мне стало ясно, что я уже близок к профессионализму.
Приехала теща с клещом.
Клещ впился, когда она там в деревне что—то на огороде творила.
— Этот клещ не энцефалитный! — решительно заявила теща.
— Он вам сказал? — прищурился я.
— А то меня клещи не кусали.
И наотрез отказалась от осмотра. Дело—то плевое: маслом растительным капнуть — и вынуть.
Что такое? — думаю.
Все вскорости разъяснилось. Оказалось, что над клещом уже поработал тесть, не хуже профессора Пирогова. Дал ему просраться пинцетом и йодом. Обезглавил и голову, естественно, оставил внутре.
Сегодня теща сдалась и показала мне послеоперационную рану. Я ошеломленно признал, что да, мне тут уже делать нечего. Впечатление такое, будто Пирогов выполнил резекцию легкого.
Не помни, рассказывал ли я где—нибудь, что главная вещь, которая мешает мне сентиментально ностальгировать по студенческим годам, это отработки.
У нас отрабатывали все, что пропустил.
Был даже такой анекдот: Дворцовая площадь, раннее утро, бегает человек с флагом и орет: «Ура! Ура!» Походит к нему мент и спрашивает: ты, дескать, чего? А тот отвечает, что учится в Первом Меде и отрабатывает демонстрацию.
Отрабатывали физику, химию, физкультуру, историю медицины, разрезание трупов и осмотр пациентов. Военную кафедру отрабатывали особенно строго.
Выглядело это так: если человек что—то прогулял, он шел в деканат и получал допуск к занятиям за подписью декана. В допуске писалась причина: уважительная или неуважительная.