Ночь без звезд и без лунного света, набухшая тучами. Земля прогнулась под тяжестью твердой тьмы, давление которой пересоздало всю окрестность на свой лад, по иному подобию и в иных формах, чем было днем. Тьма разбросала новые дороги, дороги неверные и уходящие в неизвестное, прорыла новые впадины в долинах, превратив их в пропасти, вздула новые холмы, возвышенности без крестов и придорожных святынь, вздыбила отвесные кручи, удлинив овраги, нагромоздила стены скал, которые, однако, можно распахнуть, отодвинуть, пройти среди них и не отыскать дороги обратно, — сплошная ночь, тьма и простор без границ, в котором летели на вспененных конях три всадника. Неслышно проникали сквозь тьму, подобные призракам, и топот лошадиных копыт приглушался влажной почвой. Только передний хорошо знал дорогу, но тут и его взяло сомнение; он поднялся в стременах, однако ничего не увидел, кроме ночи.
Тьма все сгущалась. Можно было до нее дотронуться, взять ее в пальцы, как глину, помазать себе ею руки и лицо, но мгновениями стена ее опять превращалась в текучий черный водопад, затопляла трех всадников, они глотали, пили ее, кони замедляли бег, не слушаясь резких посылов и жгучих ударов шпор, вставали на дыбы, взволнованно мотали шеями и вскидывали головы, словно ища дыхания. Путники остановились. Верно, почуяли впереди топь и гибельную трясину. Они захлебывались этой тьмой. Только передний знать ничего не хотел, уговаривал ехать дальше.
Вдруг под ударом налетевшего вихря разорвалась пелена туч, — появились луна и звезды. Путники оцепенели, словно их кто-то сразу вдруг обнажил. Лунный свет не проступал перед этим по краям туч, дробя их тьму настойчивыми порывами, а подобно светящемуся белому мечу — сразу рассек черный свод небес и слетел наземь. Вся окрестность оказалась залитой его лучами, приняв прежний вид. Лица путников были наги. Свет сдернул с них маску тьмы. Теперь это были лица живых людей. Цинково-белая луна медленно плыла дальше по небу, и белила ее лучей обливали их группу на фоне леса и холмов. Первый всадник, который был все время впереди, радостно смеясь, нетерпеливо указал в пространство перед собой.
— Ave Maria! — с глубоким вздохом облегчения промолвил высокий, с перстнями на узкой желтой руке, и перекрестился. — Я уж думал, что мы в преисподней!
Тут юноша, ехавший впереди, едко и насмешливо рассмеялся, так как о преисподней упомянул архиепископ, а ехали они, напутствованные благословением его святости.
Он не стал уверять священнослужителя, что, находясь под защитою молитв святого отца, не нужно говорить о поездке в преисподнюю. Он засмеялся едко оттого что человек, украшенный перстнями и сидящий высоко на белом коне, приветствовал свет упоминанием преисподней, и засмеялся радостно — потому что видел уже в серебряном лунном свете колокольню Флоренции, стоящую в ночи над городом, как его страж, его верный, бдительный копейщик. Юноша был из Флоренции, тосковал о Флоренции.
Кровь его, утомленная ездой, снова заволновалась. Он вдыхал спящий город и, вместе с ним, вдыхал весну, флорентийскую весну, в тысячу раз более прекрасную, чем все римские вёсны, — флорентийскую весну, в которой всегда есть музыка, всегда что-то благоуханное и металлическое, всегда великолепие и кровь, пока из этого не возникнет флорентийская роза, из музыки, металла, красоты, крови и благоухания, прячущаяся в сумрак и молчаливая, трепещущая в голубом сне вечера.
Третий безмолвствовал. Он не приветствовал лунного света и не смеялся. Мускулистый, крепкий, лицо изборождено шрамами. Длинная белая борода резко выделяется на черном фоне панциря. Жесткие жилистые руки папского кондотьера крепко держат узду и меч. Он равнодушно глядит на серебристый город впереди. Города существуют для поджога или для триумфа. Слово "Флоренция" вызывало в сердцах этих людей тройной отклик, во всех трех особый. Но когда юноша, тоскующий по Флоренции, снова поторопил вперед, старик в панцире откликнулся. Еле шевеля узкими губами, но убедительным тоном. Нет, их там ждет вовсе не флорентийская роза, не весна — Prima vera, мессер Франческо Пацци, а трудная задача, возложенная его святостью. Почему не подождать здесь вооруженного эскорта, который сбился с дороги, но при лунном свете, конечно, скоро нас найдет?
Тут юноша, которого старик назвал Франческо Пацци, с раздражением поднял голову. Рубиновая пряжка на его черной бархатной шапке казалась черным пятном на черном, так как рубин — камень солнечный и остывает, гаснет в лучах луны. Губы юноши сложились в усмешку.
— Где вы родились, мессер Джован Баттиста? — промолвил он.
Окованный железом старик не шевельнулся. Глаза были холодны и тверды.
— Не знаю, — процедил он, почти не раскрывая рта.
— Не в Равенне ли? — продолжал юноша. — Говорят, там родятся самые осторожные люди на свете, оттого что их матери во время беременности…
— Довольно!
Первый путник, первым приветствовавший лунный свет словами о преисподней и восклицанием: "Ave Maria!", — обернулся к ним. Длинный сборчатый плащ заволновался от движения осыпанной перстнями поднятой вверх руки. Это был Сальвиати, архиепископ Пизанский. Суровое пергаментное лицо. Улыбка — не улыбка, а просто перемена в расположении морщин. Сальвиати, архиепископ Пизанский. Он хмур и бледен, словно видел муки чистилища и навсегда остался угрюмо-величественным. Толкуют, что и его сострадание к грешникам сурово и мучительно. Много разного толкуют о нем, во что бы ни был он облачен — в бархат или в шелк, в ризу или дорожный плащ. Сальвиати, архиепископ Пизанский. Острый взгляд его проникает в сплетения куриальной политики так глубоко, что даже кардинальской дипломатии приходится очень с ним считаться. Рука его, обильно украшенная перстнями, немало порвала пергаментов и сломала печатей, казавшихся прочней военного оружия. Вот каков Сальвиати, архипастырь из Пизы.