Этот разговор проходил 1-го мая 1933 г. на Беломорстрое. Уже высилась красавица Маткожненская плотина, издали привлекая взор своим кокетливым, матово-зеленым ажуром. Уже приходил к концу восьмикилометровый 165-й канал, на котором круглые сутки стоял гул от подрывных работ, похожий на войну 1914–1915 г. на западном фронте, и из которого из одного было извлечено больше миллиона кубометров самых разнообразных пород. Велось последнее наступление для открытия Беломорско-Балтийского Канала летом этого года и для сдачи его тут же в эксплуатацию.
Мы отменили свои выходные дни с тем, чтобы компенсировать их впоследствии. И 1-е мая было нашим первым праздничным днем после двух месяцев работы.
Еще дня за два до этого я говорил в Проектном Отделе одному нервному, черноглазому и, кажется, умному молодому скептику, заведовавшему у нас чертежным отделением:
— Ну, Михайлов, как же поживает ваш анархизм?
Михайлов сухо ответил:
— Да так же, вероятно, как ваше вредительство.
— Но я опаснее вредительства… Почему вы заговорили о вредительстве? — сказал я без всякого смущения.
— А вы почему заговорили об анархизме?
— Я заговорил об анархизме потому, что вы сами неоднократно высказывались в этом направлении.
— Вот что, любезный Николай Владимирович, — сказал Михайлов, вдруг переменивши враждебный тон на дружеский. — Надо нам договориться. Хотите, послезавтра, 1-го мая, я изложу вам свой взгляд в систематической форме?
— Сергей Петрович, — восторженно крикнул я, ударивши его по плечу. Сергей Петрович, это будет чудесно! Это будет замечательно! Вы же сами всегда так уклонялись…
Было решено: 1-го мая, часов около 6 вечера, мы собираемся у меня в Арнольдовском поселке и слушаем Михайлова.
— Но только вот что… — заговорил Михайлов, несколько понизивши тон. — Не будет ли это слишком теоретично?
Я, зная интересы Михайлова, посмотрел на него с удивлением. Он продолжал:
— Не лучше ли связать общие рассуждения с каким-нибудь конкретным вопросом?…
В таком случае, — быстро заговорил я, — какой же для нас еще более конкретный вопрос, чем наше строительство?
— Канал? — испуганно спросил Михайлов.
— Ну, да! Канал!
— Беломорстрой?
— Ну, конечно, Беломорстрой!
Михайлов помолчал и потом с некоторым ехидством сказал, еще более тихим голосом и с улыбкой:
— А не будет ли это более конкретно, чем надо?…
Я отвечал намеренно громким голосом:
— Да вы чего испугались? Что же, мы, строители и ударники Канала, не можем рассуждать о нашем собственном сооружении?!
— Вот что, Николай Владимирович, — ответил Михайлов. — Тогда уже давайте говорить просто о технике. Это будет и достаточно конкретно, и не нужно будет забираться нам в гущу злободневной беломорстроевской работы…
— Ну, что же, я и на это согласен, — отвечал я. — Но тогда надо выслушать еще кое-кого…
— Знаю, знаю! — подхватил Михайлов. — Вы хотите Коршунова…
— И Коршунова, и Елисеева, и Абрамова…
— Но ведь это же будет митинг!
— Не митинг, а производственное совещание.
Михайлов вдруг неожиданно рассмеялся молодым и чистым смехом, обнаруживши свои прекрасные зубы и как бы с головой выдавая свое юношеское, добродушное и еще незрелое, не испорченное мироощущение.
— Неужели вы хотите прямо в Проектном Отделе? — спросил он сквозь смех.
— А почему бы и не в Проектном Отделе? Читают же тут и об искусстве, и о философии…
— Но ведь то кружки.
— Ладно! — решительно сказал я. — Соберемся у меня? Пять-шесть человек — небось, ничего не случится.
Михайлову настолько хотелось говорить и слушать, что он тут же и согласился, хотя и вопреки правилам своего обычного поведения.
1-го мая, около 6 часов вечера, с десяток человек сидело у меня на терраске, так как была очень теплая погода, хотя, впрочем, потом пришлось перейти в дом.
За самоваром и первомайскими пайками и угощениями разговор шел довольно бойко, и мы не сразу приступили к намеченной теме.
Гостями был наши инженеры и техники, кое-кто из экономистов и две женщины.
Компания была большею частью холостая или настолько оторванная от семьи, что никто даже и не вспоминал об этом. На Беломорстрое некогда было думать ни о семейных, ни о личных делах. Одна из женщин была инженер-гидротехник, дама лет 45, другая — молоденькая девица, чертежница.
После того как уже с полчаса болтали о текущих делах, я, боясь дальнейшего углубления в эти бесконечные и насущные темы, прервал общий разговор решительным предложением:
— Товарищи! Завтра нам вставать рано на работу. В нашем распоряжении всего каких-нибудь три часа. Не будем терять времени. Елена Михайловна и Клавдия Егоровна последят, чтобы у всех был чай. А мы — давайте приступим. Дальше невозможно. Начинаем. Сергей Петрович, начинайте!
Все смолкли, но Михайлов стал отнекиваться и просить разрешить ему после других. Я не стал его упрашивать, чтобы не тратить времени, и назвал Коршунова, который сразу согласился и начал свою речь так.
— Я согласен! И согласен я потому, что мое слово будет очень краткое. Для начала оно и хорошо будет. Другие потом разговорятся подробнее. Я, товарищи, думаю так. Я — матерый производственник. Я даже плохой проектировщик. Вся моя жизнь на трассе, среди металла, бетона и горных пород. Что такой человек может сказать о технике? Большинство, конечно, думает, что вот такой-то инженер и скажет о технике нечто особенно глубокое и веское. А я скажу вот что. Самое главное, товарищи, это — не философствовать. Самое глубокое, что я вам скажу, это вот что: техника есть техника. Оно как будто и глуповато звучит, — при этих словах Коршунова многие усмехнулись, — а тут-то самая глубина и есть. Чего только не навязывают технике! Она тебе и культура, она тебе и удобство жизни, она тебе и прогресс. Иные захлебываются от восторга перед техническими сооружениями. Другие ненавидят машину и вздыхают о добром старом времени, когда скрипели на телегах и заправляли лучинку. Но, товарищи! Существует одна такая истина, которую никто не хочет видеть в этом вопросе. И эта истина, если хотите, жестокая, неумолимая. Вы можете, если хотите, лопнуть от этой истины, но она не обращает на вас никакого внимания. Истина эта самый факт существования и развития техники. Техника есть, — вот о что вы можете разбивать себе голову, сколько вам угодно, но она есть и есть, и больше ничего! Сколько угодно, вы можете ее любить или ненавидеть. Но ни от вашей любви она не прибудет, ни от вашей ненависти она не убудет. Вы вот думаете, что-де захотелось человеку телеграмму послать, — взял он да и выдумал телеграф. Или — захотелось ему летать по воздуху, взял да и построил аэроплан. Я же вам скажу, что это самое «хотение» ровно никакой роли не играет. Вы думаете, в старину люди не хотели переписываться на расстоянии или не хотели летать по воздуху? Вы думаете, до аппарата Морзе не было потребности в телеграфе? Вы думаете, у греков не было идеи летания по воздуху и они не имели своего Икара? Да, товарищи, все это было и было, но вот паровозы пошли только с 30-х годов, а автомобили только в XX в. И отчего это зависит? От чего бы это ни зависело, но это меньше всего зависит от желания или потребности человека. Это есть, и — больше ничего!