Зигмунду Людвигу Дерферу, Геттинген, Паулинерштрассе, рядом с монастырской церковью, от Иоганна Теодора Риттера, город Гадяч Полтавской губернии, в собственном доме вдовы Петрыченковой.
…Итак, любезный мой Зигмунд, рано утром, не беря с собой ни гербарной папки, ни чего-либо еще кроме двух кусков хлеба с маслом, огнива, кисета и трубки, я отправился странствовать по холмам и лесам, без цели, без дела и без забот. Ивы и ветлы по берегам полноводного Псёла уже оделись зеленой дымкой, и птички на все голоса распевали хоралы, восхваляя весеннее утро.
Вообрази отрадную картину: твой приятель благодушествует у реки, греясь на солнышке, покуривая трубку, любуясь шелковистой гладью вод, отражающей изумрудные купы дерев и нежную голубизну неба — а издали доносится пение. Невольно я напряг слух: резковатое, но приятное контральто, какое не редкость у здешних женщин, выводило народную балладу или, лучше сказать, серенаду.
Я скверно знаю малороссийский язык, а он сильнее отличается от великорусского, чем баварский говор — от того немецкого, на котором пишут в журналах, но, впрочем, понял, что песня повествует о сердечной печали. Однако женщины, чей голос так звучно разносился над водой, нигде было не видать, лишь в отдалении чернела на водном зеркале плоскодонная лодочка с одиноким гребцом, который стоя работал веслом, подобно венецианскому гондольеру. На носу лодочки я заметил остроухую собачью голову: животное прилежно смотрело вперед, как те деревянные девы, что украшали своими прелестями старые корабли. А серенада все длилась, как вдруг очарование нарушил звонкий лай. Пес привстал на передних лапах и повернул голову, гребец замер с поднятым веслом… и я едва не уронил трубку. В лодке была женщина.
Ты, может быть, подумаешь, что фантастическая певица в этот миг соткалась из тумана, подобно сильфидам, или что прозаические звуки, производимые псом, разрушили чары невидимости. Нет, — но гребец, пересекающий реку на плоскодонке, был женщиной.
Теперь я отчетливо видел: то, что до сих пор я принимал за долгополый сюртук, было женским платьем. Да притом не клетчатой юбкой малороссийских простолюдинок, а платьем «господским» — правда, изрядно устаревшего фасона, с высокой тальей, какие шили в дни нашей молодости. Дама легко взмахнула веслом, направляя суденышко к берегу. Как ни был я поражен, а успел выбить и спрятать трубку, подобрал с земли шляпу и встал.
Первым сошел на берег пес: едва нос лодки врезался в камыши, совершил изящный прыжок и кинулся на меня со звонким лаем — но тут же замедлил бег и приветливо замахал хвостом. Дама строго окликнула его, и услышав голос, я понял, что это точно она пела сейчас над водой. Я устремился ей на помощь, но она, подобрав подол своего коричневого платья довольно высоко, перепрыгнула на берег с удалым «гоп!», затем, обернувшись, одним сильным рывком затащила легкое суденышко на берег — подхватила со дна лодки ружье, движением заправского егеря перекинула через плечо ремень и как ни в чем ни бывало пожелала мне доброго утра. Я поклонился и приветствовал ее.
— Дерзаю спросить, милостивый государь, вы немец? — неожиданно заговорила она на моем родном языке. Немецкий ее был еще более старомоден, чем наряд, но вполне чист. Я ответил утвердительно.
— Верно, вы тот аптекарь, о котором говорил Степан Иванович?
Я не знал, кто такой Степан Иванович, но уже привык, что для русских что ни немец, то и аптекарь, поэтому кивнул и назвал свое имя. Дама без дальнейших церемоний сама представилась мне. Оказалось, она носит русское имя Василиса. Отчество же (надеюсь, ты не забыл, что все мало-мальски почтенные жители России и Малороссии должны прибавлять к своему имени имя отца, опуская эту церемонию лишь с родными и друзьями) указывало, что батюшку ее звали Каспар, между тем как фамилия говорила о польском происхождении. По всей вероятности, это объясняло владение немецким, редкое между русскими женщинами. Zuptschevska — не вдруг и сообразишь, как пишется, а ведь во время своего пребывания в прусской Польше я привык к самым затейливым krzch — да, впрочем, не мещанину по фамилии Риттер смеяться над чужими именами…
Что за приключение! — подумаешь ты, любезный друг. Незнакомка с причудливым именем, дочь поляка и местной уроженки, в утлой лодочке пересекает реку, распевая прекрасные песни, хозяйка этих чащоб и дубрав — чем не завязка фантастической истории во вкусе Фуке или Эрнста Теодора? Вынужден тебя огорчить (сказал бы «успокоить», если бы не узнал наверное за годы нашей дружбы, сколь чужда твоей душе вульгарная зависть): Василису Каспаровну я не могу поименовать ни юной, ни прекрасной. Она давно оставила позади тот ужасный для красавиц рубеж, что означен числом 30, да и сорок, пожалуй, ей было с большим лишком. Черты лица ее — те самые, что сближают малороссов с итальянцами не менее, чем веселый нрав и музыкальный дар: тонкие дуги черных бровей и большие карие глаза, вероятно, хороши были прежде, но все дело портили морщинки у губ и на лбу. Маленькая шляпка напрасно отбрасывала легкую тень на ее лицо: цвет кожи был хоть и здоровый, но желтовато-смуглый. Добавлю, что ростом она была почти с меня. А тут еще ружье за плечом… Словом, и самый чувствительный поэт не смог бы отыскать здесь той женственной прелести, той воздушной, как сновидение, красоты, которая отличает романтических героинь.