Мне пришла в голову хорошая идея. Вместо того, чтобы в очередной раз давать слово, лезть с подлыми сыновними поцелуями, цель которых перевести мать из со–стояния тихой, скорбной обиды, в состояние не менее скорбной покорности судьбе, я решил сделать доброе дело. Мама пару раз тихонько, себе под нос, жаловалась, что зимняя обувка ее — растоптанные валенки на резине, под названием «прощай, молодость», стали совсем уж никуда не годны. Ноги промокают. Старые диабетические мамины ноги. В ближайшем обувном ничего подходящего нет, а отъезжать далеко от дома она одна боится. С похмелья я особенно как–то чувствителен, бодро всхлипнул, и вместо того, чтобы бежать за пивом, вошел в соседнюю комнату и объявил, что мы прямо сейчас идем на рынок.
Она стояла у окна и разбиралась в каких–то жэковских бумажках. Обернулась, сняла очки, и в нарушение наверняка данного себе обещания не разговаривать с пьяницей сынком хотя бы до обеда, спросила:
— Зачем?
Я, гордясь собой, и принятым решением, объявил зачем.
Убегавшая на работу жена, удивилась не меньше матери, но выразила полнейшее одобрение. Деньги там, «ты знаешь» в шкафу, «должно хватить».
Поездка была не дальняя, но получилась длительной. Пока шли до остановки троллейбуса по улице имени сердобольного писателя Короленко, я уже в полной мере ощутил, что именно мне предстоит. И не думал, что старики ходят так медленно, особенно это чувствовалось на фоне моего состояния. Я вел свою старушку как ребенка за руку, принужденный нависать над нею из–за огромной разнице в росте. Меня и тошнило, и морозило, и душа подвывала. Гордости за принятое человечное решение хватило не надолго. Троллейбус, трудная, с оскальзыванием в слякоти и снежной жиже, со страшным кряхтением погрузка. Душные недра транспорта, пара наплывов полуобморока. Наконец, вот она остановка. Жуткая трамвайная развязка, с разбитыми, опасны–ми для старых ног колеями, лужи меж серыми, подтаявшими снеговыми завалами, со всех сторон сопящие рыла злых машин. Сборный, вещево–пищевой рынок у метро, мостящийся на нечистом пятачке горбатого и дырявого асфальта меж домами. Толчея как в троллейбусе, среди которой надо не просто перемещаться, но и что–то выбирать, примерять. Мама растерялась от гама наваливающихся со всех сторон предложений. Вертела в бледных, как–то особенно неловких пальцах обувку взятую с прилавка наугад. «Давай, примерим, мать!» Напористо предлагал небритый кавказец, вызывая что–то вроде ревности своей притворной ласковостью. Какая она тебе мать! Она мне мать! Не–знакомо, и как мне казалось, чрезмерно сопя, она наклонялась, опираясь на мою нервную руку. Стаскивала мокрый бот с ноги вместе с чулком. Ни первые, ни вторые сапоги не подошли, третьи и четвертые тоже, то колодка не та, то подъем крутой, то еще что–нибудь. «Ну, давай, еще что–нибудь посмотрим!». Предлагал я ледяным тоном. Она уже смотрела на меня виновато, вот какая я, мол, некондиционная. Я знал, что если настою, то она согласиться на любые сапоги, лишь бы меня не злить, и от этого мне становилось еще тошнее. К тому же, я прекрасно помнил, какой я «некондиционный» покупатель, мне, да еще на рынке, да еще под соответствующий щебет, можно всучить любую дрянь. Иногда хочется просто поскорее заплатить и сбежать; и всегдашнее это иррациональное чувство неудобства перед продавцом, что не оправдываешь его ожидания, не даешь себя обмануть быстро и легко, самое советское из чувств. В какой–то момент я ощутил, что незаметно перешел на сторону торговцев, и мамино нежелание соглашаться с тем, что ей ну никак не годилось, стало казаться мне капризностью.
— Ну, что тут еще не так?
— Видишь, вот пятка, не проходит сынок, никак.
— А ты с ложкой, дайте ложку. Есть ложка?
Она обреченно топтала картонку брошенную прямо на мокрый, в окурках асфальт, а у меня вертелось в голове неуместное — хороша ложка к обеду.
— Никак, сынок, никак.
— Попробуй сильнее, давай, я.
Я дернул, сапог за халяву, он натянулся на ногу. Мама оперлась на подошву. С ужасом глянула на меня. Прошептала почти не слышимо.
— Нет, я не смогу так ходить.
Я по–лошадиному вывернул шею, шипя, «ну, я не знаю».
— Пойдем домой. — Пробормотала мама, признавая, что я и так сделал слишком много, что вина моего вчерашнего незапланированного пьянства перекрыта, этим пусть и неудачным усилием. Я понимал, что уйти можно, но, вместе с тем, понимал и то, что уйти никак нельзя, и от этого у меня внутри все кипело и дрожало. Я боялся смотреть в мамину сторону, боялся, что она все это прочтет у меня в глазах.
Женщина, помогавшая маме снять не подошедший сапог, поинтересовалась у нее, кто же это я такой, неужели сын?
— Сын. — Сказала мама, и азербайджанка начала причитать: какой хороший мальчик, сам с мамой на рынок пришел, сам покупает, ай какой сын, счастливая та мать, у которой такие почтительные дети. Я посмотрел на маму, глаза у нее блестели, только следствием чего была эта влага, гордости, или отчаяния. И ту во мне что–то крутнулось. Да, в тон, торговке зарычал я с неожиданным облегчением и приятно крепнущей наглостью, куда–то пропало ощущение тупика. Да, вот пришел сын с матерью, и хочет ей сапоги справить, а ничего ничегошеньки на целом рынке, таком замечательном, превосходном рынке найти не может.