Виктория ЧАЛИКОВА
ИДЕОЛОГИИ НЕ НУЖНЫ ИДЕАЛИСТЫ
Виктория ЧАЛИКОВА - кандидат философских наук, работала в Институте информации по общественным наукам (ИНИОН). Последние годы занималась социокультурной утопией, особенно Дж. Оруэллом. Автор многих статей в специальных и литературных журналах. Скончалась в Гамбурге 18 мая 1991 г.
Утопия - литературный жанр, утопия - философская идея, утопия - проект лучшего будущего. Но всегда, в любой форме это - попытка приподнять завесу тайны. Во все времена не было тайны более важной и волнующей - что будет завтра? В последние годы внимание к утопии стало особенно напряженным. Человечество, приближающееся к третьему тысячелетию, как будто ищет ответа на свои скопившиеся и порой безысходные "почему?" и "как?". Лихорадочно идет поиск ответов - разумеется, острее всего в нашем отечестве. Многие из нас только что узнали социальную фантастику XX века - это Зазеркалье утопической мечты, где клубятся зловещие тени, громоздятся искаженные, изломанные контуры утопического идеала. Это знакомство изначально окрашено целым спектром нарастающих эмоций, связанных вначале с мучительной переоценкой прошлого, а позже - с разочарованием в перестройке. Мы видим страшные следы утопии в прошлом, и еще страшнее для нас опасение, не впадаем ли мы вновь в утопию в настоящем - не есть ли слово "перестройка" синоним слова "утопия". Для таких тревог имеются основания: сколь далеко мы ни углубимся в историю, не отыщется времени, когда бы в мире не было власти утопического идеала над умами людей, не было утопического жанра в литературе или в фольклоре. Но мы находим в прошлом и времена, когда утопия была, а страха перед ней, агрессии по отношению к ней не было. В старых энциклопедиях писали, что утопия исключительно полезна для молодости, ищущей идеала, но также и для зрелого, умудренного опытом сознания - она утешает, позволяет надеяться, что мир станет лучше. Наши деды и прадеды не поверили бы, что можно бояться утопии и ненавидеть ее. Теперь же распространено убеждение, что фашистский ад, сталинистский ад - это и есть реализованные утопии. Игнацио Силоне, один из знаменитых и первых исследователей тоталитаризма, писал, что каждый, входя в концлагерь, вглядываясь в эти прямые линии, в эту четкость, рациональную продуманность, узнает в них утопический проект - то, о чем мечтали кампанеллы всех времен и народов.
В сегодняшнем русском печатном слове грозный счет утопии предъявлен откровенно и многократно. Пожалуй, нет ни одной значительной статьи, в которой предаваемое гласности зло не было бы как-то соотнесено с утопизмом. "Реквием по утопии" названа одна из рецензий на платоновский "Чевенгур": "Наверное, и не было времени, когда на разные лады над миром не звучало бы с убежденной страстью фанатика: я гоню вас в рай. Но утопия в человеке бессмертна", - горько пишет автор рецензии. Когда в 1956 году были вскрыты вены истории, хлынувшая кровь немедленно запятнала утопию. Подозрение, что это она, лукавая соблазнительница, виновата во всем, превращалось в убеждение по мере того, как мы все больше и больше читали (курсивом я пытаюсь указать, что тогда это было не занятие, а образ жизни - странный и небезопасный). Входили в ум и сердце позитивистское и экзистенциалистское (знаменательное совпадение!) разоблачения утопии: "Путь к идеалу всегда ведет через колючую проволоку" (Карл Поппер); "Самое страшное в утопиях то, что они сбываются" (Николай Бердяев). Запретная тогда социальная фантастика - Замятин, Булгаков, Платонов, Хаксли, Оруэлл - была проглочена нами в судороге становления этого нового духовного максимализма: утопия должна быть уничтожена как класс, как категория мышления! Интересно, что в это же время подобная установка формировалась и на Западе. Стон "куда девались утопии", заметила, например, одна исследовательница, - исходит от тех, кто тоскует по фашизму или революционаризму... Это убеждение в шестидесятые годы сформировалось и у нас; хуже того, оно распространилось и на культуру. Утопический роман, любая оптимистическая фантазия подпадали под новые табу, под новый запретительный лозунг: утопия должна быть изгнана отовсюду, не только из политического мышления, но также из литературы. В восьмидесятые годы, когда мы стали читать все легально и открыто, - когда нас затопила волна новых разоблачений, приговор утопии был подтвержден. Так возникла своего рода интеллектуальная сверхутопия: проект удаления утопического измерения из сознания человека, из культуры. Обжегжись на молоке утопии, мы стали дуть на воду идеала, мечты и вообще представления о будущем. Опасности, заложенные в утопии, заставили нас пренебречь опасностью абсолютного негативизма, и антиутопическое отрицание незаметно превратилось в норму отношения к действительности. Так мы и умудрились не заметить, что любимый нами Оруэлл - книга которого теперь есть в каждом интеллигентном доме - отнюдь не был антиутопистом. Верно, он описывал мир, превратившийся у него к 1984 году в сплошной концлагерь. Но в ключевой идейной главе романа он доказывает, что катастрофа случилась уже после того, "как утопия была дискредитирована", а это "привело к неслыханному ожесточению и первобытному варварству", поскольку теперь у новой элиты (технократов, бюрократов и социологов) не было необходимости считаться с утопическими инстинктами масс и сдерживать свое властолюбие. В фантастической оруэлловской Океании все слова "утопического ряда" - братство, равенство, свобода - вытравлены из мышления и языка, а мечты и сны о "золотой стране" караются смертью как "мы - слепреступление". Иными словами, Оруэлл предъявляет свой счет не утопии - прагматическому антиутопизму. Подобная неразбериха царит и в нашем отношении к утопическому роману. Братьев Стругацких, типичных "шестидесятников", обвиняют в "коммунистическом утопизме"; восторг, с которым в 1957 году мы приняли утопический роман Ивана Ефремова "Туманность Андромеды", сейчас кажется почти постыдным. Если говорить о самых известных и ученых критиках утопии, таких, как К. Поппер, то они, предъявляя утопии кровавый счет, имеют в виду скорее идеологию, чем литературный жанр. Но где мы найдем сегодня критика утопии, благожелательно относящегося к утопическому роману? В страхе перед революционной идеологией все предают анафеме даже столь невинную разновидность литературы, как путешествия во сне или на машине времени или рассказ выдуманного путешественника о том, как он побывал на прекрасном острове. Этот поворот произошел на границе между первой и второй половинами XX века, когда разразились катастрофы, произошли беспримерные геноциды и во весь рост встал вопрос об источниках бедствий. Отныне любой критик будет называть Мора, Кампанеллу и - через запятую - социальных фантастов в ряду виновных во всех грехах. (Сюда же приспосабливают и Стругацких, и Лема хотя они антиутописты.) Старые энциклопедии доброжелательно писали об утопии потому, видимо, что авторы статей все-таки имели в виду не "утопический проект" - программу устроения будущего общества, - а утопический роман, то есть произведение, в котором фантазия заявлена самим жанром, где предполагается, что речь идет о чем-то несбыточном. Автор такого романа как бы заявляет: "Я не настолько слеп, чтобы полагать написанное правдой; не так глуп, чтобы побуждать людей воспроизвести это в реальности". В роман можно играть, воплотить его в жизнь невозможно. Мы вправе отвести от романистов крайние обвинения, вправе утверждать, что формула: "Утопия - всего лишь лозунг, сопровождающий политический террор" - абсолютно неприложима к литературе. Но отделить литературу от социального проекта наглухо - невозможно. Социально невинных жанров попросту не существует. Хочу напомнить слова великого литературоведа М. М. Бахтина, что жанр - не просто эстетическая категория, а поле ценностного восприятия мира. Бахтин проследил, как историческая эпоха порождала жанр. Роман нельзя было себе представить до определенного века. Он возник, пишет Бахтин ("Эпос и роман"), в средневековье в связи с резким ощущением индивидуализации личности, новым ощущением своей самости, своего права, своей ответственности, претензии личности на самостоятельную и уникальную жизнь. Эта претензия несла в себе серьезный элемент фантазии, и мечты, и воображения, и вызова. В самой природе романного жанра заложено убеждение, что человек может прожить иную жизнь - не запрограммированную его родом, его племенем и реальными условиями, - и человек начинал придумывать эту жизнь. Действие любого романа, даже самого раннего, романа в письмах, происходит в настоящем, от какого лица он бы ни был написан. Но там всегда случается нечто, чего в жизни не бывает, нечто необыкновенно привлекательное. Поэтому роман уже века остается наиболее любимым жанром. Постоянная тяга к роману - таково мое мнение - держится на том, что читатель хочет верить в невозможное, в то, чего с ним никогда не случалось. Ведь роман строится на ирреальных совпадениях, которых в жизни практически не бывает, - но, подчиняясь обаянию искусства, человек начинает верить: небывалое рано или поздно случится. Наступит иное будущее. Отсюда тонкое замечание Бахтина: роман соприроден будущему. У романа и утопии одна природа - и здесь и там дается фора фантазии. В конце концов и "Утопия" Т. Мора - роман; вымысел лежит в его основе это фантазия, скажем, предроман. Поэтому гнев авторов антиутопических трактатов закономерно не минует романа, если даже это невинная фантастическая выдумка. Другое дело, что столь же правомерно говорить о противоположности романа и утопии. Чем дальше развивался роман и чем больше утопия, выходя из жанра утопического путешествия, превращалась в проект "светлого будущего", в наукоподобную концепцию, тем больше она отдалялась от романа, и сегодня как раз можно говорить, что утопия и роман - вещи противоположные. Ныне место утопии как плацдарма для свободной фантазии заступила антиутопия. Это всегда "настоящий" роман: с любовью, приключениями, невозможными совпадениями. Ее герои живут в приземленном, человеческом мире, в отличие от условного мира утопии. Антиутопические романы как бы имитируют жизнь в ее наиболее драматических и трагических изломах. В них есть то, что современному человеку необходимо: ирония, сатира, карикатура. Поэтому их успех огромен, и можно бы говорить о том, что одновременно с идеологическим восстанием против утопии произошло эстетическое торжество антиутопии как литературного жанра. Мы видим это в современной фантастике: утопических вещей там практически нет. Но в 50-е, и в 60-е годы, и особенно в 80-е мы были не в состоянии увидеть все это. Мы были - да и остаемся - в слишком сильном возбуждении, чтобы воспринять безусловный скептицизм и трагический идеализм Платонова как единое целое, как начала, дополняющие друг друга. Мы не смогли заметить, что если Замятин шел от утопии к антиутопии, то Хаксли двигался в обратном направлении и, высмеяв в 30-х годах "прекрасный новый мир", спустя двадцатилетие воспел новые идеальные миры в романах "Остров" и "Врата восприятия". Все это было нам "ни к чему". Оказывается, и в общественном сознании действуют психологические уловки индивидуального: разозлись - и успокоишься. Суд над утопией всех как-то успокоил и упорядочил, задал направление "общепринятой интеллигентской" ориентации: не на будущее, а на прошлое, не на фантазию, а на память. Нужно ли доказывать и естественность, и плодотворность для нашего общества такой установки? Но с годами ясно обозначилась ее ущербность: мы долго и дружно смеялись над лозунгом "Все впереди!" и вдруг услышали, что смех звучит неприятно и угрожающе; почувствовали, что лозунг "Все позади!" - такая же бессмыслица и такая же опасность. Смысл этой опасности прекрасно сформулировал М. Эпштейн: "...под знаком перевернувшейся системы ценностей пойдем - уже от имени прошлого - в наступление на будущее, зарывая в почву традиции бесценный талант воображения".