Хорошо там, где меня нет, но ничего, я и туда доберусь…
Высказывание, сделанное Себастьяном, ненаследным князем Вевельским, в минуту задумчивости
Грохотали колеса. Глухо, ритмично, и звук этот, к каковому Евдокия, по здравом размышлении, должна была бы привыкнуть за трое суток пути, раздражал неимоверно. Пожалуй, сильнее этого грохота — а порой Евдокии казалось, будто бы щелястый вагон, в котором не то что людей, скот перевозить стыдно, вот-вот рассыплется, — раздражал ее тоненький голос панны Зузинской, а заодно уж и рукоделие ее. Рукодельницею же панна Зузинская, по собственным словам, была отменною, а потому не в силах были помешать творческим ее порывам ни скрежет, ни тряска, ни уж тем паче такая вовсе досадная мелочь, как неудовольствие попутчиков.
Панна Зузинская, ловко перебирая пухлыми пальчиками, вывязывала шаль.
Спицами.
И спицы эти, вида весьма благолепного, подобающего даме почтенного возраста и рода занятий — а была панна Зузинская не кем иным, как свахою, — завораживали взгляд Евдокии. Хищно поблескивала сталь, и вот уже мерещилось, что будто бы не нитки она связывает, но паутину плетет.
— А вот, милочка, в Саповецкой волости, вы небось не слышали, так там отродясь водится, что невестушку в новом доме встречают руганью. — Панна Зузинская потянула ниточку, и клубок, на ее коленях лежавший смирнехонько, подпрыгнул.
И сама панна подпрыгнула, наклонилась, отчего пухленькие губки ее сжались куриной гузкой, а на личике мелькнуло выражение крайне неодобрительное, правда, для Евдокии так и осталось загадкой, что же панна Зузинская, которую на вторые сутки пути было милостиво дозволено величать Агафьей Прокофьевной, не одобряла: вагон ли, сам поезд или же те слова, что против воли сорвались с языка.
— Не поминайте Хельма, милочка, а то ведь явится. — Панна Зузинская прижала корзинку локотком, а вот Евдокии за ридикюлем пришлось наклоняться. И собирать рассыпавшиеся по грязному полу что стальные перья, что платки, что иные дамские мелочи, которые чем дальше, тем более бессмысленными ей представлялись.
— Так вот, собирается вся родня, что свекор со свекровью, что мужнины братовья со снохами… что иные… и каждый начинает новую невестку хулить, иные и плюются под ноги…
…Евдокия стиснула в руке перо, пытаясь справиться со злостью: судя по всему, плевались не только в Саповецкой волости.
Вагон был грязен.
Там, в Познаньске, это путешествие ей представлялось совершенно иным, и пусть бы дорожные чемоданы из крокодильей шкуры остались в чулане, но…
…не так же!
Тот самый третий вагон, в котором им надобно было ехать, еще на Познаньском вокзале поразил Евдокию какой-то невероятной запущенностью. Был он темен, не то грязен, не то закопчен, некогда выкрашен в темно-зеленый колер, но ныне краска слущилась, осталась пятнами, отчего вагон гляделся еще и лишайным. По грязным стеклам его змеились трещины, а проводник, которому вменялось проверять билеты, спал под лесенкою. Еще и калачиком свернулся, тулуп накинул для тепла, стервец этакий.
— Спокойно, Дуся, — велел Себастьян, уже не Себастьян, но бравый пан Сигизмундус, студент Королевского университету. И картуз свой поправил.
Надо сказать, что к этому обличью, донельзя нелепому, вызывающему какой-то непроизвольный смех, Евдокия привыкала долго. Она не знала, существовал ли где-то оный пан Сигизмундус на самом деле и сколь многое взял от него Себастьян, но на всякий случай от души сочувствовала этому человеку.
Несообразно высокий, был он худ и нескладен. Крупная голова его, казалось, с превеликим трудом удерживалась на тощей шее, окутанной красно-желтым шарфом, каковой пан Сигизмундус носил и в червеньскую жару, утверждая, будто бы сквозняков бережется. Края шарфа были изрядно обтрепаны, как и кургузый пиджачишко с квадратными посеребренными пуговицами. Штаны пан Сигизмундус носил на лямках, не доверяя этакой новомодной штукенции, как подтяжки. Ботинки его, размера этак восьмого, но узконосые, блестящие, были украшены шпорами и при каждом шаге, а шаги у пана Сигизмундуса были огромные — Евдокия с трудом за ним поспевала, грозно позвякивали.
Еще пан Сигизмундус страдал вечными простудами, был зануден и склонен к нравоучениям.
— Мы и вправду отправимся…
— Дорогая кузина. — Пан Сигизмундус вытащил из оттопыренного кармана очки вида пречудовищного — с синими блескучими стеклами и серебряными дужками. Оные очки он кое-как пристроил на покрасневшем носу, шмыгнул им, высморкался и со всем возможным пафосом продолжил: — Дорогая кузина, умоляю вас преодолеть в себе предосудительность и внять голосу разума…
Разум как раз утверждал, что ехать в этом вагоне — чистое самоубийство.
Доски гнилые. И отходят. И наверняка внутри сквозит нещадно, не говоря уже о том, что это сооружение, по недомыслию прицепленное к составу, вовсе, быть может, не способно с места стронуться.
— Хотя, конечно, — смешался было пан Сигизмундус, в очках которого мир сделался смутен и мрачен, — я не вправе требовать от женщин разума.
— Что?
— Да будет вам известно, дорогая кузина, что в прошлом нумере «Медицинского вестника» увидела свет презанятнейшая статья профессора Собакевича…