Прижимаясь к скале левым боком и постукивая посохом перед собой, я медленно продвигался по узкой каменистой тропке, опоясывавшей гору. Часто она просто прерывалась — на полметра или даже больше, вынуждая делать широкий и рискованный шаг. А иногда почти исчезала, становясь едва различимой. Тогда я на какое-то время действительно чувствовал себя слезой на реснице, готовой сорваться и очень долго падать, одновременно оплакивая самого себя.
В эти минуты я останавливался, прислонялся к холодной стене спиной, — холод доходил через рубаху с суконной жилеткой и плотный халат на вате, — и раскидывал руки крестом. Глаза глядели в небо, невзрачно-белесое, словно выгоревшее под солнцем. Я сосредотачивался, старался забыть обо всем, кроме этой узкой тропки, что могла оказаться последней в моей жизни. Я стоял, опираясь на пятки, а носки моих галош повисали над пропастью. Главное было уцепиться глазом за какой-нибудь, пусть самый маленький выступ, откинуться на скалу, максимально довериться ей, вжаться всем телом. Тогда и незначительной опоры хватало, чтобы продвинуться немного дальше. Но бывало, что и пятка соскальзывала и не сразу находила опору. Тогда я на какое-то время замирал, стоя на одной ноге, и пытался поставить правую ступню впереди левой — на носок. Потом на носок ставил левую и оказывался лицом, точнее щекой, к скале. Ее холодная и влажная после ночи шероховатость казалось той единственной лаской, на которую и была способна эта угрюмая, с базальтовыми выступами скала.
Случалось, что такие повороты вокруг оси приходилось делать один за другим. Если бы все эти движения я совершал на ровном месте и в быстром темпе, то получился бы афганский национальный танец — аттан. Правда, его не танцуют в одиночку. Но теперь мое одиночество становилось залогом моего спасения.
Я сам выбрал этот непростой путь по старой тропе, которой и местные жители пользовались только в самых исключительных случаях, предпочитая не рисковать и сделать крюк, отнимавший полдня. Хотя, видимо, именно риск и был мне нужен. Да и страх, иногда все же леденивший тело и горячей волной ударявший в голову, тоже оказывался к месту. Он выводил меня из того состояния эмоциональной тупости и полного равнодушия ко всему на свете, в котором я пребывал больше месяца — с того самого дня, когда моя жизнь в очередной раз круто и необратимо изменилась.
После преодоления такого опасного участка тропы я останавливался, вытирал рукавом халата пот со лба, унимал предательскую дрожь в коленях и замечал, наконец, ту красоту, что пыталась утешить и, возможно, даже спасти меня. Глубоко внизу голубела река, по берегам ее тянулись все расширяющимися полосами посевы цветущего мака. Тень от моей горы накрывала правую часть пламенеющей внизу долины, и она была похожа на темную, уже засохшую кровь. Зато левая алела под солнцем свежей, только что пролитой кровью.
Мак — цветок забвения. Но ничего забыть мне пока не удавалось. Только непрошеные и неожиданные слезы часто пытались унести всю неизбывную горечь и безысходное отчаяние, что скопилось в душе. Тот душновато-горький полынный запах, который встретил меня впервые в этой стране, на бетонке аэродрома, у самого трапа, казалось, пропитал меня насквозь. Избавиться навсегда от этой горечи можно было только если шагнуть в бездну под ногами. Ведь это так просто — один маленький шаг. И больше никаких проблем.
Но именно близость и легкость этого шага и удерживали от него. Он всегда оставался в запасе. На самый крайний случай. Всем напряжением душевных и телесных сил я и пытался избежать его.
Неужели для того встретились моя мать и отец, чтобы я добавил немного своей крови к уже немерено пролитой на этой земле? И только для того, чтобы сделать алые маки еще немного алее. Или расплатиться за ту чужую кровь, что пролилась здесь в какой-то мере и по моей вине. Именно я и был тем человеком с автоматом, гранатометом, с минами и реактивными снарядами, бездумно — как и положено солдату — выполняющему приказы, что несли смерть всему живому в этих горах и долинах. Но сказать сегодня, что это чужая земля, чужие долины и горы, — я уже не мог. Ведь здесь я оставил не только свою молодость, лучшие годы жизни, но и самое дорогое, что у меня было.
Наконец, опасная каменная тропа обогнула далеко выдававшуюся скалу и открыла меня полуденному солнцу. Оно безжалостно ударило по глазам, привыкшим к приятному полусвету. Но зато благодатное тепло пошло по всему телу. Какое-то время я стоял с закрытыми глазами, отогреваясь и думая, что крупицы счастья достаются и самому несчастному. Словно Всевышний щедро рассыпает их со своих высот. Приоткрывая глаза, я уже видел не только бурую стену ущелья, но бесконечно глубокое, бездонное небо и сияющие, совсем близкие, белоснежные вершины. Глядеть на них и предаваться воспоминаниям и размышлениям я мог бесконечно. Даже сейчас на этой узкой и заброшенной горной тропе, совсем не обращая внимания на бездну под ногами.
Только месяца через три моей афганской службы я понемногу привык к этим пропастям, только и ждущим твоего страха и робкого, неверного шага. Но когда по тебе стреляют и пули выбивают осколки камня рядом с головой, то как-то забываешь, что ты на краю бездны с ледяным потоком на дне. Один страх заставляет забыть о другом. Я до сих пор помню то чувство — чувство законной гордости, — когда, впервые бросив взгляд на глухо ворчащую внизу речку, не испытал привычного головокружения. Ну, речка, ну, ворчит себе где-то там внизу, на расстоянии с полкилометра, ну и пусть. Она занята своим делом, а я своим. Это была моя первая победа в этих горах. Я — человек равнин и болот — оказался вполне жизнеспособен и здесь, на этих кручах. Хотя первые дни и падал замертво от усталости. Но уже через месяц скакал по камням, как горный козел. А когда, наконец, разжился со временем китайскими штанами и кроссовками, то до счастья оставалось совсем ничего. Точнее — только 203 дня до приказа.