1
На темной потрескавшейся стене, рядом с громкоговорителем, из которого несутся победные звуки гимна, как влажное пятно, как застывший комок гипса, белеет календарь. Эсперанса не может больше слышать этот гимн и видеть, как исходит слезами календарь. Она откидывает в сторону иголку, встает, накидывает шаль и, не слушая поучений сеньоры Карметы, которыми та напутствует ее, выходит из мастерской. Эсперанса спускается по неосвещенной лестнице, пересекает просторный подъезд и оказывается на залитой светом улице,
красно-желтые полосы франкистского флага как будто проступают на разорванных плакатах, насмехаясь
не только над ними, но и над ней, над прохожими, которые выглядят испуганными и запыленными. И над Жорди. Особенно над Жорди, лицо которого чудится ей под всеми фуражками, как будто Эсперанса узнает его в каждом проходящем мимо военном.
Ноябрьский ветер приносит вместо гимнов запахи скудной пищи и падали, и слезы Эсперансы высыхают — как раз перед внушительным административным зданием.
Внутрь она входит с камнем на сердце, как и в другие дни. Как и в другие дни, тут очередь — всегда одни и те же униженные люди: женщины с покрасневшими глазами, наголо остриженные дети, во взгляде которых застыла обреченность. А за барьером люди в форме разговаривают, курят и смеются, победоносные, как гимн или холодное ноябрьское солнце.
Эсперанса обращается к полному бледному парню, который, когда не слышат другие, говорит по-каталонски[1]. Он совсем не похож на Жорди, но ей внушает доверие: не насмехается, как все, и глаза у него печальные, как глаза побежденных.
Какой-то мужчина поднимается с деревянной скамьи, чтобы она могла сесть. Эсперанса тяжело падает на скамью, словно в колодец, наполненный звуками гимна и холодным ноябрьским солнцем, колодец, из которого ей уже никогда не выбраться.
2
Печка закоптила все вокруг. В клубах дыма, поднимающегося к потолку, ей чудится лицо Жорди. Из-за слез она не очень хорошо его различает, но знает, что это Жорди и что он с ней разговаривает. Однако Эсперанса не отвечает. Зачем? Ведь когда дым рассеется, лицо исчезнет, и одиночество станет еще более враждебным, более тягостным. Эсперанса ставит кастрюлю на печку и идет в комнату — вытертый ковер, незастланная постель, хранящая следы тревожного сна, а с прибранной полки смотрит на нее фотография. И как всегда, в горле встает ком, превращающийся в свинцовый шар — расплавить его не под силу даже мятым листочкам писем, которые изредка приносит священник[2]. Эсперанса помнит их наизусть — слова, отдельные фразы, рисунки, почерк.
Комната темная и сырая. Стены призрачны, как театральные декорации, — и запахи сна, унижение, холодное ноябрьское Солнце, победные гимны уходят, уступая место открытым полям Кастилии.
Эсперанса бежит рядом с товарищами, крепко прижимая к себе винтовку, она слышит разрывы пуль и чувствует запах смерти. А после Эбро — покинутые дома и щемящее чувство поражения.
Неожиданно экран воображения становится белым, картинка пропадает, как будто фильм прервали ради гимна и вскинутой кверху в ритуальном приветствии руки. Эсперанса поднимает глаза — представление начинается снова. Раздвигается занавес, исчезают серые стены и вонь со дворов, тошнотворная, как оскорбительное прикосновение. Перед глазами — поля Франции, блохи, вши. Или сенегальцы, тут же превращающиеся в мавров[3], их остро отточенные, чудовищные, меткие штыки безжалостно вспарывают животы и приканчивают.
3
Черные люди с их песнями проходят перед ней. Но Эсперанса их не замечает, как будто их нет вовсе. Они не кажутся ей нормальными, как нам, она отказывается их ненавидеть, как мы, — они для нее просто не существуют. Черные люди, их черные песни, которыми они подстегивают себя, опьяняясь своей черной победой, превращаются в трубный военный гимн.
Воспоминания для нее — дело непривычное, но теперь она цепляется за них. В прошлом — купанье в море летом, прогулки на волнолом зимними вечерами и нежность Жорди мешали ей подумать о нем как следует. А теперь — колокольный звон, от которого раскалывается голова, и женщины в черном, заполнившие все уголки города, вызывают у нее постоянное желание вспоминать. Это становится больше чем потребностью — способом покончить с гибельным одиночеством, последним прибежищем. Но ни ночь, ни день не приносят успокоения.
Женщины, плачущие и униженные. Меняется форма, каталонский акцент остается. Запах больших восковых свечей, а в воздухе, колышущемся от взмахов крыльев ангелов, разлиты безмолвные молитвы.
4
Иголка мелькает в непрерывном танце. Сеньора Кармета украдкой жалостливо смотрит на нее. По радио не передавали гимнов, но говорили о войне, и в металлическом голосе диктора звучали литавры. Другие женщины страдают. Тогда еще можно было страдать. А потом наступит время разлуки и гибельного одиночества. Эсперанса думала о таких же, как она, женщинах, о вое бомбардировщиков и свисте бомб. Официальное извещение о смерти теперь уже не придет, придет письмо из Франции.
Эсперанса чувствует себя старой и умудренной. Она уже не думает о незнакомых и далеких женщинах, которым неведома разлука. Она думает о письме, что придет из Франции, или об известии, которое однажды ей неожиданно сообщат на улице и которое лишит ее покоя, заставит отступить отчаяние.