Хопер устал после дождевого паводка, утихомирился и лег в свое всегдашнее русло, разметав по выгону коряги, бревна, песок, камни… И теперь легким паром курилась вода, у берегов терпкая, с запахом лежалого сена.
Прямо от Хопра начинались улицы Александровки. В гору взбиралась ухабистая Красавка, она соединялась с Майской, выходившей к широкому выгону и старым колхозным конюшням. А там, где в Хопер впадала безымянная речка, разделявшая село на две части, приткнулась у берегов узенькая, с высокими ветлами, Лягушовка. В летнюю теплынь до самой зари здесь ненасытно квакали лягушки, выхвалялись одна перед другой.
После работы молодежь собиралась на Лягушовке, как в клубе. Так уж повелось с давних пор. Здесь веселились до самого поздна. А потом парочки расходились по укромным местам… Не было покоя тем, кто жил на Лягушовке, но куда денешься: привыкли.
Притихло по-над Хопром село Александровка, притихло и задремало. Не слышно ребячьих голосов, заглох тарахтевший за выгоном трактор, забились по конурам собаки… И лишь неугомонные лягушки горланили в темно-синей тишине…
На крыльце у Катеньки Староверовой Иван. Прижимает к себе Иван Катю — а у самого голова, словно от дурмана, кружится… Слышит он Катино сердечко, и дышать ему от этого и трудно, и легко.
И слова у Катеньки какие-то особенные, ласковые:
— Ты уж, Ванюша, не обижайся на отца… Он у нас только порой сердитый-то, а вообще добрый, даже очень добрый.
Не уразуметь Ивану Русакову доброту Катиного отца. У конюшни так ошарашил чересседельником, что до сих пор красная полоса. И рубашку стыдно снять…
А Катя продолжает свое:
— Надоело мне от людей прятаться, все по выгону, да по выгону…
Еще сильнее прижимает Иван Катеньку — чего уж там, ясно, что надоело прятаться — и ему так хочется поцеловать ее.
Катенька вдруг задрожала вся, отшатнулась:
— Ой, Ванюша!.. Папка мой…
А Кузьма Староверов уже рядом. И как он подкрался: ни ворота не скрипнули даже, ни калитка не взвизгнула. Словно с неба свалился Кузьма.
— Опять здесь!.. Я тебя, паскудника, отучу. И тебе, девка, достанется.
Иван увидел в руках Кузьмы не то плеть, не то палку. Нет, с Кузьмой силой не ему меряться…
Хотел было Иван выскочить на улицу, но путь ему Кузьма загородил. Под быстрый шепот Катеньки — «беги, Ваня, ой, беги» — перемахнул через перила крыльца — да в огород Староверовых. А огород упирался в речку. Кузьма доволен: ага, не убежишь далеко!
Плюхнулся Иван в речку, что с ранней весны запружена, и, как был во всем, так поплыл на другую сторону, тяжело и размашисто работая руками.
Кузьма с досады ломал колючий кустарник — запутался в нем и всячески поносил Ивана.
— А еще на агронома учится, сопляк! Срам какой… На чужое крыльцо, как на собственное, заявляться стал… Проучу, проучу…
Иван тем временем с трудом вылез на скользкий, глинистый берег. Так и есть — сандалию смыло. Обидно стало: новая, брат Сергей в подарок ко дню рождения привез.
И отчего у Катеньки такой бедовый отец? Прямо как у Мартьяновых кобель: никому от того кобеля покоя нет, всякого прохожего облает и норовит за штанину схватить.
И, успокоившись немного, поплелся Иван домой, поеживаясь, всем телом ощущая мокрую, прилипшую одежду.
Пошел через выгон — ночь-то ночь, да вдруг еще знакомых на улице встретишь? Пристанут: мол, кто же тебя, Иван, искупал?
Мысли у Ивана были гневные. «Ладно, Кузьма, старайся. А нам с Катенькой все равно быть вместе!»
Полоска от луны стелилась по дорожке, словно боясь, что-Иван ненароком может заплутаться… Жалко Ивану новой сандалии, брюк жалко — были с иголочки… А дорожка — брось пятак — найдешь — вилась и вилась по выгону прямо к саду Русаковых.
А у Староверовых между отцом и дочерью — баталия. Мать, Марфа, не ввязывается, делает вид, что крепко спит, умаявшись за день. И хотя Кузьма не раз заглядывал в горницу и окликал Марфу — не откликнулась, не выглянула из-за ситцевого полога.
Дочка подвернула фитиль лампы, давая понять отцу, что пора кончать надоевшие эти разговоры. Но отец еще не остыл. Вернулся с огорода не то что злой, а просто в ярости. Бывает же так: хотел другого проучить, да сам попался. Угодил Кузьма по забывчивости в яму, до краев наполненную водой — сам когда-то рыл для яблонек… Пришел домой с надеждой увидеть дочку виноватой. Да где уж там!
Молодежь пошла, не то что раньше. Смех разбирает Катю, знает, что отец не простит за это — да разве остановишься. Одежда у отца мокрая, усы топорщатся, похожие на ржаную солому, к бровям и к усам кусочки глины прицепились. Стоит он перед осколком зеркала, зеркало в русскую печь вделано, и выколупывает непослушными пальцами эти кусочки глины из усов, из бровей, как никогда, сердитый…
— Вы бы, папка, под умывальник, — смеется Катя.
— Баста! Девять часов — быть дома. Ишь распустилась как — совсем совесть потеряла.
— И ничего здесь стыдного — ну, посидели… Чего плохо-го-то, папа? Ваня про город рассказывал… Интересно послушать — парень-то толковый, головастый.
Лучше бы Кате помолчать, а тут отца будто оса ужалила. Вспыхнул весь, под правым глазом синяя жилка обозначилась, Кровь мелкой дрожью заходила.