По дворцу д'Эсте в Ферраре проносился буйный карнавальный хоровод, точно огненный жеребец, что, сбросив наездника, без узды мчится на простор.
В парадном покое дворца сидел на возвышении брат герцога, кардинал Ипполито[1], в кругу ученых острословов и блистающих умом красавиц. Пресытясь праздничной суетой, избранное общество с изысканной томностью раскинулось в мягких креслах, поставленных на возвышении. Вдыхая утонченными чувствами аромат веселья, незримо, по ощутимо пропитавший зал, гости услаждались легкой беседой, которая грациозно порхала от высокого к низменному, от глубокого к пустому.
Мессир Лудовико Ариосто, придворный поэт кардинала, только что рассказал, как напротив, в нише за померанцевым деревом, он подслушал нежное воркование переодетого капуцином бакалавра Тимотео Шелладини с Бьянкой Джованной, юной придворной дамой герцогини Лукреции[2].
– Вашему высокопреосвященству известно, – обратился он к кардиналу, – известно и вам, господа, как косноязычен обычно добрейший наш Тимотео. Но послушали бы вы, каким он стад вдруг красноречивым. Слова столь резво слетали с его губ, что triumviri amoris порадовались бы, глядючи на него. Так любовь внушает нужные слова немотствующему.
– Разве не такова же, друг Лудовико, любая страсть? – спросил кардинал. – Мне кажется, любая подлинная страсть на какой-то миг превращает в Демосфена всякого, даже отдаленно не причастного гуманизму.
– Прошу прощения у вашего высокопреосвященства, – возразил Ариост; нагнувшись, он только что поднес к губам розовый бутон, брошенный ему белой женской рукой, – прошу прощения за то, что я дерзаю возразить вашему высокопреосвященству. Подлинная страсть даже невежду учит мыслить и чувствовать по-иному; но говорить по-иному она учит лишь нас, тех, кто насквозь пропитан духом гуманизма. Страсть плебея может самим наличием своим оказать художественное воздействие на других; однако выражение ее, способы, какими он пытается ее выразить, зачастую смешны и всегда некрасивы.