Ворота были огромные. Не то чтобы вширь — нет, они поднимались вверх и терялись в клубах густого тумана, который спускался сверху и покрывал все пространство, видимое сквозь прутья ворот.
Такой тишины и пустоты не было больше нигде. Ее невозможно достичь там, где есть хоть что-то живое: даже если не ездят машины, не слышно людей или птиц, есть ветер, есть шорох листвы, травы, песка, есть плеск воды, и даже земля никогда не молчит.
Но здесь всегда было тихо.
Забор не виден в густом тумане, всегда только эти ворота — и страстное желание проникнуть за них и посмотреть, что там, дальше, и это всегда было важно. И однажды почти получилось втиснуться между прутьями и сквозь туман разглядеть дорожку, вымощенную белым камнем, но туман сгустился, и дорожка пропала, а ворота не открылись.
На них не было замка. Они просто были заперты — и заперты всегда, когда она подходила к ним.
Она всегда знала, когда Тропа ведет ее к этим воротам. Просто в мире звуков и запахов что-то вдруг неуловимо менялось, и появлялась Тропа, и она уже знала, что идет к воротам.
И где бы она ни находилась, Тропа всегда появлялась под ногами, и если ей хотелось тишины, она шла к воротам. И пусть они не открываются, и не видно, что за ними, — какая разница, если там можно просто посидеть, привалившись спиной к прутьям и ощущая себя в полнейшей безопасности! Как ни странно, прутья никогда не бывали холодными, и сидеть вот так и слушать абсолютную тишину было упоительно, и возвращаться никогда не хотелось… Но там, за пределами Тропы, находился тот, кто всегда ее ждал. Кому она была нужна так сильно, как только он сам был ей нужен.
И Тропа пропадала, но сожаления не было. Потому что стоило о ней вспомнить, и мир вокруг словно замирал на ходу, и Тропа уже была под ногами, и можно было идти.
Вот только очень интересно, что же там, за воротами?
Было время, когда она приходила сюда часто — гнало любопытство. А вдруг она когда-нибудь застанет ворота открытыми, или тумана не будет, и тогда она увидит наконец, что же там, дальше… Ну, не может быть так, чтобы все время туман!
Но ворота всегда заперты, туман всегда густой и непроглядный, а тишина такая абсолютная, что впору радоваться этой неизменности. И просто представлять, что там, за воротами, есть нечто удивительное, и если приходить достаточно часто, ворота сдадутся.
* * *
Копали долго и старательно.
Эта часть кладбища давно не использовалась, и оттого, что могила очень старая, когда ее раскрыли, уже и запаха не было, за сто лет перегнило все давно. Свет фонаря выхватил из тьмы прогнившие доски, которые когда-то были крепким деревянным гробом, но за целый век в земле и им пришел конец, доски прогнили, и лопата прорубила их насквозь.
— Да погоди ты!
Луна светила в полную силу, видно было неплохо, и гектары крестов, плачущих ангелов, прямоугольных и закругленных камней, казалось, превратили всю планету в одно большое кладбище.
— Все равно доски уже пробил.
— И то. Поддевай лопатой, только осторожно.
Доски с треском отошли, пахнуло сыростью и тленом.
— Ишь ты… Сто лет прошло, а запах еще держится.
— И что? Нам сегодня еще соседнюю разрыть надо, не отвлекайся. Посвети-ка мне лучше, поглядим, что тут есть.
Ткань, когда-то прикрывающая тело, истлела почти полностью. Они в четыре руки сдернули остатки когда-то, наверное, красивого кружева, закрепили фонарь на длинной жерди, переброшенной поперек могилы, и принялись изучать содержимое гроба.
Надпись на кресте не лгала, покойница умерла молодой и была балериной в местном театре. Об этом свидетельствовали прекрасно сохранившиеся локоны и когда-то белое балетное платье, теперь истлевшее и покрытое пятнами.
— Так и положили, со всем приданым, даже туфли балетные надели на нее, гляди.
— Что туфли, ты сюда посмотри.
Брошь, блеснувшая в лучах фонаря, оказалась тяжелой, в россыпи камней. На руках, облаченных в когда-то, наверное, белые перчатки — длинные, до локтей, и, как ни странно, не разложившиеся, а словно усохшие, — обнаружились браслеты.
— Не люблю, когда они не разлагаются, что-то есть в этом жуткое.
— Плевать. Кольца есть?
— Нет. Вот, икона какая-то есть, на деревянной доске.
— Бери ее и подай мне веревки.
Работа была знакомая: зацепить веревками остатки гроба, выволочь, не растеряв содержимое, и уложить на тележку. Потом почистить яму, придав ей благообразный и свежий вид, — вот и вся работа. И можно было бы делать ее днем, но днем это будет привлекать внимание и шокировать посетителей кладбища, а добыча может приглянуться начальству, ну а ночью — и волки сыты, и овцы целы.
А покойники… Да им все равно уже не нужны ни эти цацки, с которыми их хоронили, ни сами могилы. Это живых ужасает, когда раскапывают захоронения, и не потому, что это оскорбляет их какие-то религиозные или моральные принципы, а просто оттого, что каждый думает: вот и я умру, а меня выбросят точно так же, оберут и… Хотя, по большому счету, все эти останки — что-то наподобие изношенного тряпья, утилизированного за ненадобностью.
— Зачищай здесь, а я соседнюю начну.
Они работали слаженно и быстро. Дело было знакомое, и добычу делить на двоих гораздо интереснее, чем на троих, например. Да и тайну соблюсти так легче, поскольку всем давно известно: что знают трое, знает и свинья.