Не докричавшийся до XXX века
Приход и у ход Роберта Рождественского
Конец пятидесятых
Дотоле публиковавший безвестно свои стихи в петрозаводском журнале, он прогремел на всю комсомолию поэмой «Моя любовь». «Комсомольскую правду» с поэмой читало студенчество, читало на лекциях, читало в столовых, читало на семинарах… Р. Рождественский атаковал мещанскую бескрылую опытность, он бросал гневный вызов «мудрым старожилам», яростно клеймил их, тех, которые «наши мечты» называли «розовыми очками». Он протестовал горячо, возбужденно, искренне: «Это не «розовые мечты! «Вышли безусые пареньки в мир, где тропы круты…» Дорога уходила ввысь, безусые пареньки шли, мечтая; они дружно шли осуществлять мечту…
Начало шестидесятых
…Жестковатые лесенки стихов. «Чистая» публицистика. В поэмах «Спутник» и «Реквием» – стремление дать общечеловеческое, всемирное звучание темы. Спутник, облетая Землю, снимает с нее покровы веков, обнажает давно прошедшие цивилизации, начала начал, истоки истории. Торжественный «Реквием», посвященный павшим в последней войне, построен на великих понятиях: Жизнь – Смерть – Время – Родина; единственный конкретный герой в поэме – лицо, предельно обобщенное: Неизвестный солдат, который вместе с жизнью потерял имя, чтобы приобрести имя-символ. Даже некоторая холодноватость, медлительность и монотонность ритмов соответствуют общему духу отвлеченного торжественного гимна: «Вечная слава героям! Вечная слава! Вечная слава! Вечная слава героям! Слава героям! Слава!..»
Учительский пафос пронизывает все – вплоть до самой интимной лирики. И там, где поэт славит наших ученых, создавших ракеты, – безымянных гениев, и там, где обращается к вступающим в жизнь юношам с общим призывом: стройте, пойте, думайте! – и там, где клянется в преданности «флагу цвета крови моей», – везде возвышенная идея вырастает в стихе не из конкретного переживания, а извне опускается на почву фактов, деталей, образов. Романтический пафос принимает вполне дидактический характер, подчиняет себе все. Подчиняет настолько, что даже робкая попытка связать потеснее общее с частным тотчас наталкивается на неуловимый рационалистический барьер. «О личном», – скромно предупреждает поэт в заглавии и пишет стихотворение о девочках-смазчицах, которые на танцах выдают себя за киноартисток, мечтая «своего единственного встретить в пути. У него, у сильного, обмякнуть в руках… Хочется красивого встретить… А как? Пусть даже неприметного! Лишь бы своего…»
Робкая эта мечта слетает, как дурной сон, под яркой вспышкой забеспокоившегося разума:
…Ну,
и что из этого?
Да так…
Ничего.
Неужели ничего?
Середина шестидесятых
Да, это мы, студенты 1955 года, вырывали на память из газет первую поэму Р. Рождественского, мы были той читательской средой, где укоренялась его ранняя популярность, мы были теми, кто укладывал в жесткие строки Р. Рождественского свой первый трепещущий вызов судьбе. Это было десять лет назад. Теперь – как-то беззвучно прошла около нас итоговая поэма Рождественского «Письмо в тридцатый век» – две-три сладенькие рецензии, и никаких волнений. События нет.
Что, поэт стал писать хуже?
Нет! В смысле выработки стиха Р. Рождественский заслуживает упреков куда меньше, чем многие из его собратьев. У него нет провалов и не было периодов молчания. Он ровен и последователен. Между первой поэмой «Моя любовь» и последней поэмой «Письмо в тридцатый век» лежит прямая. Десятилетие работы Рождественского легко укладывается в общую непротиворечивую характеристику. Он неизменен.
Вокруг что-то переменилось. В нас – переменилось. Устойчивый Р. Рождественский по-своему свидетельствует об этой перемене. Об «оттепели», в которой мы все оттаяли.
Он ненавидит тепло. Он влюблен в холод. Тепло – это грязь, гниль, мокрота, хлябь, это сумрачное, текучее болото. Он не жалеет о весне – ему, в общем, все равно: есть она иль нет ее. С каким ликованием встречает он зиму! Он бредит ее сверкающей чистотой, он счастлив, когда видит снег, когда играет в снежки, когда вязкие лужи начинают блестеть льдом. Неспроста воспел он Арктику в «Дрейфующем проспекте», – не теплыми пальмами были его миражи – угловатая царственность льдов – его миражи, метель – мера его чувств, морозы – его дыхание. Рождественский не знает тепла: если не мороз – то жара, обжигающий зной, гибельный огонь. Солнце никогда не греет в его стихах: или жжет, или слепит.
Он ненавидит темноту. Темнота – это зыбкая призрачность, это ползущая из углов неясность, это предвестье беды. Он не любит ночи, не любит вечернего неба. Рассвет и полдень – вот его стихия: стремительный рассвет и ослепительный полдень; светлое счастье, сверкающий простор, чистые краски и резкие, высвеченные грани.
Он ненавидит тишину, молчание, беззвучность. Тишина обманчива, в ней таится предательство. В мире звуков слышно только то, что ясно тембром. Звон колосьев. Звяк копыт. Гудков паровозных протяжная медь, медное солнце над бронзовыми хлебами. Звонкий воздух и звонкая тишина, и речь – как разливы меди. Как раздался в детстве призывный звук полковой трубы, – так на всю жизнь организовался парад звуков: «сквозь ураганный ветер по ноздреватому льду я за тобой иду, голос начищенной меди!..»