Дома, на юге Камари, Ноаха дразнили Верзилой, а Везунком прозвали уже тут, за редкостную удачливость. Не то чтобы кости всегда падали дюжиной вверх, но уж если игра шла по-крупному, тогда кривая не подводила, вывозила, хотя бы и за шкирку.
Как, скажем, сейчас…
Выбравшись из воды, он долго и медленно приходил в себя, вжавшись во влажные заросли камыша. Комар, мерзко звеня, присел на лоб. Ноах убил его резким хлопком и тотчас припал к земле, обмерев.
А потом хмыкнул и без особой осторожности поднялся во весь рост.
Уже, пожалуй, можно. Даже и без «пожалуй»; точно — можно. Опаску, конечно, забывать не след, это понятно; псы не люди, чуют издалека и мзды не берут.
Но ежели на цыпочках, без шума, без песен — тогда жить можно.
Четвероногие псы потянули псов двуногих на запад, по следу бедолаги Красавчика, а без лохматых тварей никому не под силу выследить в чаще бывалого лесовика…
Удивительный был вокруг покой. Не тишина, нет — не бывает в предрассветном лесу тишины, а именно — покой, и даже легкий ветерок нисколько не тревожил, хотя нет-нет да и бросал в лицо далекие, глухие обрывки песьего лая, рваные крики кольчужников и горьковатый запашок дыма.
Это уже не факельный чад.
Это мельница Уммы Дружища.
Небось догорает уже, родимая. Что ж, Дружищу повезло: он так дорожил своей «старушкой», что лучше уж так, между жерновами, чем жить на каторге и знать, что кто-то другой мельничает в родных местах.
Зудели, ныли ладони.
Ноах пошевелил обожженными пальцами.
Скривился. Ухмыльнулся.
Что ни говори, ведь как чувствовал: не остался пить с парнями, не завалился в сараюшке — ушел на сеновал, да еще и зарылся в сено почти под крышей. А вот Хромой прокололся. Непростительно. Нет права у вожака на такую ошибку; за меньшие делают правеж и без разговора на нож ставят.
Ведь было же говорено дураку: нельзя задерживаться у Дружища. Ну ночь скоротать, ну вторую пересидеть — это еще куда ни шло, а вот заживаться при «старушке» никак нельзя было, и плевать нам, что по нраву тебе мельниково пойло. Ясное дело, удобно, сытно, не то что в пещере. Все так. А зато и Баэль, почитай, под боком; ежели верхом, так и за полдня обернуться не труд. Опять же, как ни крути, мельница. Деревенские постоянно крутятся. Они, конечно, прикормленные и припугнутые, а все равно, раньше ли, позже кто-то сболтнет — не по злобе, так сдуру.
Да и то сказать, страх страхом, а ведь каждому известно: сдашь лесовика — на два лета избавишься от извозной подати, безо всякого обмана. Проверено не раз: этот обычай господа блюдут свято. А ежели целую ватагу подставить, а? Не сразу и придумаешь, какую награду за этакую услугу отвалят.
Кто ж не соблазнится?
Вот и соблазнился кто-то. Странно еще, что почти два месяца медлил с доносом; надо думать, с духом собирался…
Эх, Хромой, Хромой!
Всем был ты хорош, вожачина; умелый, матерый — а ватагу все же подставил по-глупому, да и сам помер плохой смертью. Хотя — достойно, тут не оспорить.
Ноах успел увидеть это своими глазами.
Хромой не стал бежать Он подхватил лук и, выпуская стрелы неправдоподобно быстро, как умел только он, успел подбить переднего людодава и еще двух, мчащихся следом; загудела тетива, стрелы рванулись россыпью, тонкие жальца прошли сквозь шерсть и мясо едва ли не насквозь, и псы, визжа, забились на траве, но уже налетали, напрыгивали четвертый, и пятый, и дюжинный сгустки, сгустки рычания и меха, а на новые выстрелы не хватало времени.
Но непристойно ватажному вожаку бегать, как та борзая. Да и не уйти увечному от собак. Вот и не побежал Хромой. Не стал позориться напоследок, выгадывая лишние мгновения. Он выдернул меч, обкрутил вокруг левой руки толстое сукно плаща — и умер смертью хоть страшной, зато достойной. О таком песни слагают. И о Хромом, надо думать, споют. Если, конечно, узнают…
Зато побежали остальные. Кто куда. Бросив оружие и даже не думая о драке… но какая уж там драка, если всего-то ватажников три десятка без одного, а окольчуженных из замка нагрянула полная дюжина, и это еще не считая собаководов!
А раньше всех побежал Ноах.
Ноги сообразили раньше головы. Они скинули еще не очень проснувшегося хозяина из уже занявшегося огнем сеновала, бросили на землю, вынесли через рощу к ручью, ни разу не поскользнувшись, промчались по скользкой траве и не залутались в осоке.
Справа и слева слышались крики и — изредка — негромкий хруст: это кольчужники, настигнув беглецов, рубили их прямыми клинками. Замковые люди смачно крякали, нанося удары, и весело перекликались, прикидывая, какими будут наградные, и псы-людодавы урчали, терзая вопящее и бессмысленно мечущееся вдоль ручейного бережка сладкое мясо. Они пировали, и собаководы не мешали им пировать…
У людей из замка было время подготовить налет. Все было учтено ими, и никто не должен был уйти. Но Ноаха не зря прозвали Везунком…
Сейчас, в безопасности, мышцы, сведенные судорогами ужаса, понемногу отмякали. Захотелось есть. И все яснее становилось: задерживаться нельзя. Не до отдыха теперь. Он еще жив, это да. Но кольчужники не дураки. Они пересчитают трупы, они заглянут трупам в лицо псы приучены не обгладывать то, что нужно для опознания, — и что тогда? Тогда эти железные козлы дождутся рассвета (а его, кстати, долго и дожидаться не надо — вот он, рассвет), перейдут ручей и пустят собак веером, чтобы красиво закончить охоту.