Он пристал к роте, когда она отходила от Дона к Сталинграду. Загребая стоптанными сапогами дорожную пыль, подошел к командиру роты и заявил:
— Язви их в душу, разгрохали у меня и кобылу, и повозку. Теперь, значит, к вам примкну. Для усиления.
Ему давно за сорок, он косолап, плечи у него широкие и опускаются, как скаты крыши, равномерно и круто. А главное, что сразу бросалось в глаза, — метелки усов, перечеркнувшие лицо от уха до уха.
К тому времени, когда появился он, в роте уцелело лишь тридцать два бойца, а обстановочка вокруг такая — каждый человек дорог, и поэтому командир роты, хотя сразу понял, что перед ним самый обыкновенный ездовой, лишь молча кивнул.
Заручившись согласием командира роты, он как-то особенно внимательно ощупал глазами всех бойцов, что двумя короткими цепочками шли по обочинам дороги, и сказал:
— Вот с этими сосунками и буду. Заместо наседки. — Помолчал немного и добавил удивительно по-домашнему: — А звать меня Дорофеем.
«Сосунки», к которым сам себя прикрепил Дорофей, были действительно молоды — лет по семнадцать-восемнадцать. Но к тому времени они под себя уже много военных верст подмяли и таких смертей насмотрелись — с ума сойдешь, если в мирной жизни они тебе только приснятся. Однако на слова Дорофея не обиделись: посчитали его остряком-самоучкой, без которого в любой роте тоскливо.
Дорофей и «сосунки» зашагали единой цепочкой. Командир роты сначала поглядывал на своего нового солдата (в годах, не станет ли отставать?), но Дорофей, нещадно косолапя, знай себе шел и шел. Будто и не брала его усталость вовсе.
Это обрадовало командира роты (не будет обузой), но почему вчерашний ездовой мгновенно вписался в роту — об этом не задумался. Даже не заметил, что винтовка словно прилипла к спине Дорофея. А заметь, спроси у Дорофея, почему так, — тот, возможно, и признался бы, что солдатскую науку прошел еще в империалистическую войну и у самого Брусилова, так что к чему другому, а к пешим маршам не привыкать.
Только про два солдатских Георгия наверняка промолчал бы Дорофей: жизнь научила помалкивать, свое при себе оставлять. Те же два Георгия научили.
Когда начал в деревне колхоз образовываться, Дорофей против него выступил. Тут уполномоченный, что из района прибыл, и пугнул его: дескать, как бы худо тебе не стало за это.
Дорофей, распаленный сомнениями в правильности своих мыслей, в ответ ляпнул на всю деревенскую площадь, где митинговали:
— А ты меня не пугай! За испуг я два Георгия имею!
Вчера вечером ляпнул, а уже утром его затребовали в район и начали спрашивать: когда, где и за какие такие подвиги царь тебе кресты пожаловал? Может, за то, что в рабочей крови забастовки топил?
Но чиста была совесть Дорофея перед народом, и через несколько часов его отпустили, посоветовав:
— Ты бы язык свой укоротил, не подпевал контре разной. И крестами царскими не бахвалься, не мути народ.
Только раз после этого случая не уследил он за языком — мигом угодил в ездовые. Георгиевский кавалер — ездовой!
Тогда они стояли в обороне и во сне не видели, что им еще придется отступать от немца. А батальоном командовал почти такой же юнец, что и этот командир роты. Он и спросил, кто из солдат кашеварить может: дескать, пока есть такая возможность, пожрать вкусно охота. Дорофей пожалел комбата и вышел из строя.
Не знал Дорофей, что комбату захотелось поесть чего и сам он не ведал, вот после первого обеда и загремел в ездовые.
Еще свежа в памяти была та обида, не зарубцевалась, и поэтому Дорофей молча шагал в солдатской цепочке.
К концу второго дня вышли к железной дороге Пово-рино — Сталинград. Нет, города еще не было ни слышно, ни видно, но он угадывался уже безошибочно. И по обилию свежих окопов, изрезавших степь, и по тому, что движение отступавших сначала замедлилось, а потом и вовсе прекратилось.
— Чуете, деточки, как Волгой пахнет? — сказал Дорофей.
Пахло полынью, едким солдатским потом и еще пылью, настоянной на бензине. Но Дорофей, казалось, пил речную прохладу, принюхивался к ней, и никто не возразил ему.
А утром здесь же, в первой линии окопов, вырытых горожанами, приняли бой. Немецкие танки в нем еще не участвовали (то ли где-то рядом фронт ворошили, то ли отстали чуть-чуть), но зато самолеты фашистские порезвились вволю: и бомбили так, что черная копоть легла на выгоревшую траву, и штурмовали, обстреливали из пушек и пулеметов.
Было очень тяжело, но терпимо.
Едва в небе заскулил первый фашистский пикировщик, Дорофей достал из вещевого мешка зимнюю шапку и здоровенную каску, чуть смятую слева, надел все это, и сразу голова его словно раздулась.
Но Дорофею и этого показалось мало: свою и приблудную саперные лопатки, засунув черенки за поясной ремень, он пристроил так, чтобы железо лопат прикрывало грудь.
Поймав насмешливые взгляды соседей, он пояснил, нисколько не смутившись:
— Береженого и бог бережет.
И опять ему ничего не ответили: головной самолет фашистской стаи уже заваливался на крыло, вот-вот от него отделятся и взвоют черные точки бомб, такие безобидные издали.
А Дорофей улегся на дно окопа, свернулся там калачиком, уткнув лицо в ладони, и так пролежал всю бомбежку.