Верхнеудинск — маленький городок. Со всех сторон его окружают сопки, одетые хвойным лесом. Нынче, накануне рождества, трескучие морозы сковали своенравную Селенгу, намели метели высокие снега, утопили в сугробах одноэтажные дома, дворы, обнесенные двухметровыми оградами из лиственничных плах, амбары, сараи, пристанционные постройки и железнодорожные пути.
Темнело быстро. Солнце, уходя за сопки, в последний раз облило стылым огнем сизые шапки изб, бревенчатые стены цвета запекшейся крови, коротко сверкнуло в маленьких оконцах и угасло. Серая мгла окутала городок.
В эту пору по накатанной ленте Селенги, вдоль Баргузинского тракта, мелко трусила запряженная в сани низкорослая бурятская лошадка. Груз казался, велик для нее: двое широкоплечих, кряжистых ездоков, горбящихся под заиндевелой медвежьей полостью, и обложенный сеном узкий длинный ящик, конец которого высовывался из саней. Но лошадка привычно тянула свою поклажу. В виду городка она прибавила рыси. В морозном тумане, спустившемся в долину реки, глуше стали равномерный перестук копыт и скрип полозьев; заворочались, покряхтывая от долгого сидения, ездоки, выбрались из саней и торопливо зашагали рядом, шумно вдыхая сладковатый печной дым, подталкивая сани и помогая лошади подняться по береговому откосу в узкую улицу.
Сбивая сугробы, тесно обступившие проезжую часть, путники выбрались к железнодорожной станции и въехали в товарный двор, исполосованный санными колеями, притрушенный сеном и покрытый черными пятнами мазута. Остановились под навесом пакгауза, огляделись. Двор был пустынным. Неподалеку пыхтел и подавал короткие гудки маневровый паровоз, лязгали буфера сцепляемых вагонов, волнами накатывала паровозная гарь.
— Никого вроде… — сипло сказал один из путников. — Я пойду, дед. — Он помолчал, вздохнул. — Может, у нас заночуешь? Лошадь укроем…
— Нет, Олеха, — медленно заговорил второй. — Ни к чему это. Есть у меня тут знакомый… Полукровка он, но обычаи нашей веры соблюдает, да. У него остановлюсь. Рождество Христово встречу, к заутрене схожу. А там и обратно. Ступай, Олеха, лошадь застынет.
Алексей Сотников, или Олеха, как звал его старик Лешаков, постоял еще чуть, покивал утвердительно и пошел в глубь двора. Он отсутствовал долго. За это время Лешаков на ощупь проверил упряжь, стряхнул игольчатый иней с мохнатой спины лошади и, ласково потрепав ее по холке, скормил малую горбушку хлеба.
Наконец невдалеке показались силуэты четверых мужчин. Лешаков поспешно отступил во тьму навеса, соображая, что, хотя Олеха привел своих людей, все же лучше, чтобы было меньше лишних глаз да языков. Береженого и бог бережет, особенно в наше смутное время.
— Мы это, — услышал он голос Олехи и легонько кашлянул в рукавицу.
Похрустывая валенками, четверо подошли к саням, разгребли сено, приподняли ящик и поставили его поперек саней. Алексей разглядел старика, шагнул к нему, сказал вполголоса:
— Спасибо тебе, дед…
— Дак пошто благодаришь-то? Все мы православные, все под ним ходим. Прощай покуда, Олеха. В случае чего помни разговор. Поеду, мне не след задерживаться.
Алексей вынул ладонь из рукавицы, сжал дедово плечо и, повернувшись к своим, негромко сказал:
— Поднимай.
И подставил свое плечо под узкий и длинный ящик.
Лешаков посмотрел вслед уходящим, не снимая рукавицы, перекрестил их и подхватил вожжи. Лошадь дернула сани…
Они медленно несли ящик мимо сараев и пакгаузов, вышли па железнодорожные пути и, перешагивая через заметенные снегом рельсы и стрелки, направились туда, где гукал и посапывал маневровый. Возле одного из товарных вагонов их встретил хрипло и натужно кашлявший мужик в длинной, до пят, дохе. Ни слова не говоря, он откатил в сторону дверь вагона и, когда ящик опустили па пол и придвинули к стенке, закрыл дверь и опломбировал ее.
Сибирцев проснулся сразу, будто его кто толкнул. Откинул жаркий овчинный полушубок, вытер ладонью испарину на лбу и висках. В закутке, за печкой, где стоял его топчан, было темно и душно.
Он потянулся к столу, нашаривая спички, наткнулся на твердую кобуру маузера, опрокинул ненароком консервную жестянку, служившую ему пепельницей, и, наконец, нащупал жирный бок керосиновой лампы. Свет зажженной спички резанул по глазам. Сощурившись, Сибирцев подкрутил коптящий фитилек лампы и щелкнул крышкой «Павла Бурэ». Четверть пятого. Это значит он вовсе не спал. Короткое пятиминутное забытье.
Спустив ноги с топчана и ощущая голыми ступнями, тонкие струйки холода, сочившиеся по-над полом, он достал из кармана кожаной тужурки кисет, оторвал от газеты узкую полоску и стал неуверенными пальцами сворачивать самокрутку, размышляя при этом, какая причина вышибла из сна его, не спавшего толком уже несколько ночей подряд. Причины вроде бы не было. Но она была, не могла не быть.
Пристально разглядывая подрагивающий огонь лампы, Сибирцев послюнивал самокрутку, набитую крепчайшим хозяйским самосадом, и машинально оттягивал первую затяжку, словно бы не готов был еще закурить… А мысли текли. О чем? О службе? Пожалуй, нет. Она была привычной. Другой Сибирцев, по сути, и не знал.