Ветреной тихоокеанской ночью рыбак Гена Клионов сидел, свесив ноги, на верхушке высоченной скалы. Далеко внизу плескался океан, и Гена будто летел верхом на каменной глыбе сквозь безумную ночь. Дул пронзительный ветер, и у рыбака от холода и ужаса перехватило дыхание.
Гена не знал, что этот безумный полет был всего лишь сном — последним в его жизни. Незаметно для себя рыбак умер, а его кошмарный сон стал томительной реальностью испуганной души. Она покинула остывающего на кровати Гену и, немного полетав, заняла снившуюся ему вершину скалы, торчащую к северу от маленького рыбацкого поселка, почившего в послепутинном пьяном угаре на берегу неспокойного океана. Случилась смерть оттого, что блуждавшее в грудной клетке сердце устало качать изрядно разбавленную спиртом кровь и прилегло отдохнуть — всякий пьяный устремлен к отдыху, так же и сердце — прилегло на решетку из выгнутых ребер.
Облачко остывшего пара — душа Гены — просидела на высокой скале всю ночь, пока не посветлело кривое небо. Душа ждала своей участи. Небо могло пролиться на землю дождем, и тогда облачку суждено было сконденсироваться в капли и навсегда впитаться в трещины камня. Но могло засветиться и солнце, тогда душа стала бы легче воздуха и поселилась в пролетающей чайке с черной головкой и красными лапками.
Небо еще находилось в пасмурном раздумье, облака — беспорядочно вылепленные серые студенистые мозги — медленно шевелились роковой мыслью, а к берегу уже подошел мотобот со стоящей на рейде огромной плавбазы и привез доктора — крепкого краснощекого мужчину, который дышал здоровьем — в его присутствии любой больной почувствовал бы прилив сил. На докторе была удобная кепка из кожи и на плечах — широкая и тоже кожаная куртка. Если к этому добавить, что доктор щеголял в отглаженных темных брюках из дорогой ткани и модных американских башмаках на толстом протекторе, а в расстегнутом вороте куртки был виден внушительный узел пестрого галстука, то станет понятно, что на встречающих рыбаков, упакованных в бушлаты, телогрейки и сапоги, он произвел впечатление человека солидного, требующего к себе уважительного обращения на “вы”.
Из-за долгой жизни в море доктор теперь чуть пошатывался на досках пирса. Выслушав встречающих, он произнес громкое и бодрое в утреннем сыром воздухе: “Ну-ну!” — и сделал нетерпеливый жест рукой, призывая вести его скорее в поселок.
По дороге он так ни с кем и не заговорил; казалось, он так и дышал утренней свежестью. Но он сильно поморщился и посуровел, когда пришлось войти в низкое полутемное жилище покойного. Он для чего-то пощупал мертвое запястье Гены и заглянул в мутные зрачки. А потом повернулся к рыбакам, сказал:
— Допился, голубь… — прибавив к этому привычную для всех нецензурную фразу, кончавшуюся словом “мать”. Произнес ее, однако, мирным тоном, и столпившиеся в прихожей люди разом почувствовали облегчение: доктор перестал смущать их своей загадочной цивилизованностью.
Из соседней комнаты донеслись приглушенные рыдания женщины, которая, заслышав приход людей, видимо, желала к себе чужого участия. Кто-то из рыбаков, толкнув табурет, поспешил ее успокоить. Табурет громко упал, и от этого звука голос в соседней комнате затих, на минуту воцарилась любопытствующая тишина. Доктор представил себе скорбящую вдову или, может быть, мать покойного, приподнявшую неутешную голову от подушки. Перед собой он видел на гвозде обвисшее всепогодное пальто, верно принадлежавшее плакавшей, и ему стало до горечи жаль женщину, он вдруг с тоской вспомнил свою старенькую седую мать и теперь куда злее процедил как бы мимо столпившихся рыбаков:
— Алики, хари немытые, жрут без меры. — И развернулся всем корпусом, не шевеля круглой головой и красной шеей. — Ему дали проход к столу. Он щелкнул замками чемоданчика, и все оцепенели, едва крепкая рука его высыпала на стол блестящие никелем страшные инструменты. В конце был извлечен завернутый в дезинфицирующую салфетку стакан и плоская стеклянная бутылка с прозрачной жидкостью. Задумчиво глядя на покойного, доктор отвинтил пробку, наполнил стакан и, не меняя выражения лица, выпил спирт тремя движениями горла. Каждый из рыбаков тоже сделал три глотка, но порожних, лишь воображением помогая доктору. Доктор зажмурился и громко втянул носом жгучий воздух. Щеки его треснули багровыми капиллярами, а в глазах набухли слезинки.
— …ххы …мать. — Отдышавшись и отерев лицо платком, доктор требовательно спросил: — Кто может ассистировать?…
— Чё? — спросил робкий голос, и рыбаки еще плотнее сгрудились у двери.
— Ну!… Кто помогать будет?
И тогда один из рыбаков, чей взгляд отличался наибольшей невозмутимостью, подался вперед. Это был Толик Махалкин, длинный человек, сгорбленный в низком жилище. Он скромно взял из рук доктора вновь наполненный стакан и медленно потянул спирт вкушающими губами, закидывая костяную лопоухую голову и чуть приседая, словно боясь удариться о низкий потолок.
Из потемок тесного жилища доктор велел вынести стол, застеленный старой клеенкой, на свежий воздух во двор. Когда на клеенку положили раздетое щупленькое тело, ободранные деревянные ножки стола глубоко вдавились во влажный песок. Кто-то сказал: