Поезд стоял здесь две минуты. Я вышла на дощатый перрон и тоскливо огляделась: ни души. Оно и понятно — будничный день.
Я вздохнула и, спустившись по шатким ступеням, быстро пошла по тропинке. В домике путевого обходчика уютно горел свет. В незашторенном окне был виден стол с самоваром и девчонка в красном платье, она громко читала стихотворение: «Люблю грозу в начале мая…» В этот момент поезд содрогнулся и неторопливо пополз дальше. Паровоз и четыре вагона — местные почему-то прозвали его «Тарзан».
Тропинка свернула в лес. Я опять огляделась. Никого. Может, и к лучшему. А ну как моим попутчиком оказался бы незнакомый мужчина? То-то, двигай ногами и радуйся.
Я взглянула на часы: 22.45. «Тарзан» пришел на станцию без опоздания. Впрочем, какая станция? Полустанок с невероятно поэтическим названием «49-й километр».
Леспромхоз и несколько деревушек по десять-пятнадцать домов, зимой почти пустынные, летом оживающие из-за наплыва дачников. В одной из таких деревушек у Соньки дача. Туда я и направляюсь. Возле железной дороги было еще светло, но стоило войти в лес, как я оказалась в темноте.
Здесь, в лесу, уже хозяйничала ночь. Тропинку потерять я не боялась, но идти одной было все-таки жутковато. Я попробовала петь, голос звучал как-то неестественно, бодрости мне это не прибавило, я замолчала. И подумала о Соньке. Есть люди, которые могут испортить вам день, а есть такие, что портят жизнь. Сонька никогда не мелочилась. Сейчас она скорее всего смотрит телевизор или спит, как лошадь, и думать не думает, что я иду по лесу одна и, между прочим, трушу.
— Когда-нибудь я ее все-таки поколочу, — громко заявила я, и мне сразу стало легче.
Хотя колотить Соньку дело зряшное, ее можно пережить, как землетрясение. Или не пережить.
Мы познакомились с ней восемь лет назад в Ялте, где вместе отдыхали. Вернулись в родной город, и вечером того же дня Сонька заявилась ко мне. С тех пор моей правильной, размеренной жизни пришел конец. Вот, к примеру, какого черта я иду ночью пешком по лесу? Я иду спасать Соньку. Интересно, от чего? Сегодня днем она позвонила мне на работу. Лида Малышева заглянула в кабинет и сказала:
— Маргарита Петровна, вас к телефону. Срочно.
Я тяжко вздохнула и поплелась на первый этаж, где у нас один на всех телефон.
Срочно, значит, Сонька. А я-то надеялась отдохнуть от нее хоть недельку. Три дня назад она уехала на дачу с намерением жить там все лето. До этого она месяца два болтала о том, что русские аристократы были не дураки, когда с мая по сентябрь жили в деревне, а на зиму возвращались в столицы.
Конечно, о том, что Сонька все лето просидит в своей Куделихе, я даже не мечтала, но звонить через три дня все-таки свинство. Может, она утюг забыла выключить, когда уезжала, и я отделаюсь малой кровью?
Я сняла трубку и услышала Сонькин голос:
— Гретка, это ты?
— Нет, не я.
Тут надо кое-что пояснить: в начале нашего знакомства я проболталась Соньке, что родители дома звали меня Гретой, не иначе как у меня с головой неладно было, потому что Соньке это необыкновенно понравилось, и вскоре не только она сама, но и все мои знакомые по-другому меня уже не называли, начисто забыв, что до той поры я была Маргаритой, и меня это вполне устраивало. Сначала я злилась, потом привыкла.
Родители мои из поволжских немцев.
Именно поэтому Сонька звала меня «белокурой бестией». Бог знает, где она услышала этот арийский термин, сама-то она утверждала, что в умной книге вычитала. Но это вранье, конечно, потому что ничего, кроме объявлений в газетах, Сонька не читала. Однако стоило ей разозлиться, и из белокурой бестии я превращалась в недобитую фашистку. К счастью, Сонька злилась редко. В наследство от родителей мне досталась открытка, где юная; дева в обрамлении пунцовых сердечек сидела возле ручья, наподобие нашей Аленушки. У девы были белокурые волосы, алый ротик и фарфоровые глазки подозрительной голубизны. Внизу надпись, что-то вроде «Люби меня, как я тебя», жуткая гадость. Сонька, увидев открытку, покатилась со смеху и спросила: «Это не ты, случаем, позировала?» Я могла злиться сколько угодно, но она была права: юная дева на открытке здорово на меня смахивала, и это тоже порядком отравляло жизнь. Стоило мне надеть что-нибудь романтическое, Сонька начинала фыркать, да и сама я, убедившись в том, что выгляжу принцессой из сказок Гофмана, вновь облачалась в деловой костюм. А вот Сонька могла носить что угодно, ей всегда все было к лицу. Волосы у нее темные, глаза зеленые, словно у кошки, и улыбка — до ушей.
Не знаю, что заставляет меня терпеть ее столько лет. Сама она объясняла это подсознательным чувством вины. (Сонька часов по десять в день смотрит телевизор и так поднаторела в психологии, что спасу нет.)
А дело в том, что ее дед по отцу был евреем и погиб во львовском гетто. Когда моя подружка считала, что это выгодно, она запросто могла прикинуться еврейкой, хотя из всего, касающегося этого библейского племени, знала только название древней столицы — Иерусалим да пару бытовых анекдотов про Абрама и Сару. В общем, если верить ей, выходило, что я искупаю вину своего деда перед Сонькиным. Насколько мне было известно, все мои родственники в то время пребывали гораздо северо-восточнее города Львова, причем — и не по своей воле, но мою подружку это заботило мало. Не знаю, как насчет вины, но действовала она на меня, словно удав на кролика, что позволяло ей подолгу жить :в моей квартире, оставлять пятна на моей одежде и стаптывать мои туфли.