Мелодия, красивая, как бабочка, шелестела и звенела, как бабочка, влетевшая невзначай в комнату – как бабочка, что ищет путь назад, на волю, и телом заставляет стекло звенеть.
Мелодия заставила проснуться. Легко, без обычного усилия. Без песка под веками. Без ощущения скрипящих суставов и гнилостного вкуса невыспанности. Без тяжести прожитых пятидесяти лет за плечами.
Проснуться и протяжно зевнуть, вызывая странный звук, в котором протянулись все гласные, переходившие один в другой, как цвета в радуге.
Зевнуть, выдыхая остатки сна. Освобождая лёгкие для первого осознанного вдоха, с которым новые силы наполнят тело.
Зевнуть и насторожиться. Прислушаться, чтобы вовремя уловить тихие шаги первой неприятности.
Он вслушивался, отделив затылок от подушки, глушащей звуки. Но извне не доносилось ничего.
День начинался не с неприятностей? Это было загадкой и счастьем.
Мелодия всё звучала. Выходило, что не сон породил её; она жила и на самом деле, была существом, чьё бытие не зависит от стороннего восприятия.
Тогда он нерешительно улыбнулся, по очереди поднимая уголки рта.
Он – Герван Степул Кантир, муж, отец, а следовательно – гражданин, плавным движением спустил ноги с постели и сел, чуть покачивая головой в такт музыке.
Эта мелодия звучала в доме – в этом самом доме – и двадцать один год тому назад. Всё оставалось по-прежнему. Неизменность была достоинством жизни.
Качая головой, как глиняный болванчик, Герван Кантир глядел на пальцы спущенных на пол ног – желтоватые, с ребристыми ногтями, чуть скошенными от неладной обуви, стеснённые, почти сросшиеся, сверху вниз треугольные. Очень редко по утрам выпадало ему время, чтобы посмотреть на свои пальцы. А это плохо: человек должен знать себя. Но сегодня уж такой день выдался, с самого пробуждения удачный. Герван даже позволил себе пошевелить пальцами ног. Это почти развратное действие принесло ему ощущение странной свободы.
– Экузинаст! – сказал Кантир вслух.
Слово не обладало общепринятым смыслом. Герван сам придумал его много лет назад для внутреннего языка, для разговоров с самим собой. В его лексиконе было много таких слов. Сказанное выражало полное довольство.
– Экузинаст, – повторил он, с иной уже интонацией, как бы сомневаясь.
Он медленно стянул одеяло с колен. Колени были круглыми и тоже желтоватыми. Раньше круглизна их не столь замечалась: бёдра были помясистее, икры – потолще. Но это ушло с годами.
Герван ещё ниже опустил голову. В эти летние ночи он спал нагишом, так что сейчас ничто не препятствовало ему перенести взгляд. Конечно, раньше и остальное выглядело внушительней. Однако уж никак нельзя было сказать, что от него ничего не осталось. Хотя постных дней, если говорить честно, каждый год прибавлялось. Ну что же, кому как, а ему выпала вот такая именно жизнь.
Разумный не ропщет.
Герван Кантир смело перебросил взгляд правее. И не удержался, чтобы не воскликнуть и в третий раз:
– Экузинаст!
И в самом деле, это уж подлинно сказкой было: на ночном столике, рядом со стаканом, куда он наливал воду на ночь, не шесть сигарет лежало, дневная доза, – а целых… Сколько же? Он сосчитал, для верности отмечая каждый счёт взмахом пальца: да, двенадцать! Ровно вдвое! Воистину невероятно – и всё-таки непреложно. Считай хоть с одного конца, хоть с другого, хоть с середины – всё равно, дюжина остаётся дюжиной. Вот как!
Событие это прямо-таки толкало на проступок: взять и закурить первую прямо сейчас, в постели, а не после завтрака, как полагалось. Если Марголиза уж такое себе – и ему – позволила, то, наверное, и нарушение порядка сойдёт ему с рук!
Герван почти решительно протянул руку. И тут же отдёрнул: послышались шаги. Но он упрекнул себя в малодушии, крепко уцепил сигарету, хотя и не слишком сжимая, чтобы не повредить; обнял конец её губами, как бы сливаясь в поцелуе. Не глядя, безошибочно нашёл спички. Опять чудо! Их оставалось с вечера пять в коробке, а сейчас пальцы ухватили свежий, совершенно новый, с прекрасно шершавыми боками. Он осторожно выдвинул спички, уже по тугости движения понимая, что их внутри полно. Герван даже покачал головой в одобрительном изумлении.
Шаги были уже за дверью. Он чиркнул спичкой, сам дивясь собственной отваге; поднёс огонь, сигарета сладостно совокупилась с пламенем, а весь дым достался ему, Гервану. Он даже прищурился плутовски при этом неожиданном сравнении, лёгкая игривость пузырилась в голове.
Тут дверь стала отворяться, но Герван Степул Кантир уже твёрдо решил ничего не пугаться. Хотя вошла, конечно, Марголиза. Да никто другой и не мог бы войти.
Дива не иссякали, и Марголиза вовсе не такой предстала ему, как в иные дни. Хотя и умытая и причёсанная уже, она, вопреки обычаю, вошла в одном лишь лёгком халатике и пушистых пантуфлях. Да и халатик одевал её как-то нерешительно, словно готовый в любой миг, от самого лёгкого намёка, слететь с плеч, открывая то, что и так сквозь условность его ткани было доступно взгляду: медовозагорелые плечи и полушарие живота с полюсом пупка, и всё ещё задиристые груди, и готический взлёт ног, гармонично слитый с романской округлостью бёдер, меж которыми укрывалась пещера сокровищ… Вся эта прелесть на грани свежести и зрелости часто гасилась выражением лица, требовательно-хмурого; но сегодня оно улыбалось, а когда причудливо изогнутые губы Марголизы разомкнулись, голос почудился продолжением всё той же старой мелодии. Двух шагов достало женщине, чтобы встать рядом с коечкой Гервана, – места тут было мало, что верно, то верно, странно, что двадцать один год тому назад дом этот казался даже просторным (правда, тогда ни Элаты, конечно, не было, ни Синогера; каморка эта прежде служила кладовой, но что поделаешь: дети растут, а дом – нет). Когда она оказалась вплотную рядом, его сердце стало заикаться от волнения. А Марголиза задержалась лишь на мгновение, чтобы повернуться и с новым шагом сесть рядом с Герваном, так что коечка тихо и сбивчиво, как бы захлёбываясь чувством, заворковала, и звук этот прозвучал как заключительный аккорд увертюры, после которого распахивается занавес и начинается действие.