Его бесконечно понятливый ум, это его сердце, пустое без меня, сердце, которому необходимо, чтобы я была достойна обожания, чтобы меня обожать. Мое безграничное высокомерие: я предпочитаю быть встреченной на улице, чем в этом фальшивом дворце, где меня не найдут, потому что… потому что я велю говорить, что меня нет, «она только что вышла».
Он запел, потом внезапно замолчал и сказал:
— Я пою в свою честь. Но знаешь, мама, я не очень-то хорошо использовал мои десять лет жизни.
— Ты очень хорошо их использовал.
— Нет, я не имею в виду «использовать» в смысле «что-то делать», делать то или это. Я хочу сказать, что я был не очень счастлив. Что такое? Тебе грустно?
— Нет, иди сюда, я тебя поцелую.
— Видишь? Я же сказал, что тебе грустно. Видишь, сколько раз ты меня поцеловала? Если один человек целует другого столько раз, значит, ему грустно.
— Завтра мне исполнится десять лет. Мне надо как следует использовать мой последний день девятого года.
Пауза, грусть:
— Мама, моей душе не десять лет.
— А сколько ей?
— Лет восемь.
— Ну ничего, это почти столько же.
— Но я думаю, что года надо считать по душе. Люди говорили бы: этот человек умер в двадцать лет души. И человек действительно умер, но ему было семьдесят лет тела.
Если человек, который мне не нравится, делает мне подарок от всего сердца — как называется то, что я чувствую? Человек, который тебе больше не нравится и которому ты больше не нравишься — как называется эта грусть и этот упрек? Быть очень занятой чем-то и внезапно остановиться, потому что тобой овладела беззаботность — благословенная, чудесная, улыбчивая и идиотская — как называется то, что ты почувствовала? Единственный способ назвать — это спросить «как называется?» До сих пор я лишь смогла дать этому название в виде того же самого вопроса. Как это называется? Это и есть название.
— Знаешь, мама, иногда мне хочется побыть сумасшедшим.
— Но для чего? (Я знаю, знаю, что ты скажешь, знаю, потому что во мне мой прадедушка наверняка сказал то же самое, я знаю, что человек складывается через пятнадцать поколений и что этот будущий человек воспользовался мной, чтобы пройти через меня, и воспользуется сыном моего сына, как птица, опустившаяся на медленно двигающуюся стрелу).
— Чтобы освободиться. Я стал бы свободен…
(Но должна же быть свобода без предварительного разрешения безумия. Мы еще не можем: мы лишь постепенные шаги того грядущего человека).
— В книге Пеле события происходят, и происходят, и происходят. Она не такая, как твоя, потому что ты все придумываешь. Твою книгу написать труднее, но его книга лучше.
— Сейчас я придумаю рассказ в твоем стиле. И тоже на пишущей машинке: Девочка-нищенка.
Она была нечто. Нечто спокойное, красивое, одинокое. Загнанноe в угол, ни больше ни меньше. Она просила деньги без робости. У нее только и оставалось, что пол-печенья и фотография ее матери, умершей три дня назад.
И я ответила, что мне действительно хотелось бы однажды, в конце концов, написать какую-нибудь историю, которая начиналась бы так: «Жили-были…» Меня спросили: — Для детей? — Нет, для взрослых, — ответила я рассеянно, стараясь вспомнить мои первые истории, написанные в семь лет, каждая из которых начиналась с «жили-были»; я посылала их в журнал Ресифи для детской страницы, выходящей по пятницам, но ни одна, ни одна из них не была опубликована. И было легко понять — почему. Ни одна из них не рассказывала должным образом какую-либо историю, с необходимыми для любой истории фактами. Я читала те, которые публиковались, и все они рассказывали о каком-то событии. Но если у редакции были сомнения, то у меня они тоже были.
Но с тех пор я так изменилась, кто знает, может быть, сейчас я уже готова для настоящего «жили-были». И я спросила себя: а почему бы мне не начать? Прямо сейчас? Я чувствовала, что это будет легко.
И я начала. Написав первое предложение, я сразу увидела, что это все еще за пределами моих возможностей. Я написала:
«Жила-была птица, Господи Боже мой».
Самое плохое во лжи — это то, что она создает фальшивую правду. (Нет, это не так очевидно, как кажется, это не банальность; я знаю, что говорю, но я не умею сказать это надлежащим образом, вернее, меня раздражает, что все должно делаться «надлежащим образом» — очень ограничивающее требование). О чем это я старалась думать? Может быть, об этом: если бы ложь была только отказом от правды, то тогда она была бы одним из способов (отрицательных) говорить правду. Но худшая ложь — это ложь творящая. (Сомнений нет: меня раздражает думать, потому что еще до того, как я начала думать, я уже хорошо знала то, что знала.)
— Ты же понимаешь, — правда, мама? — что я не могу любить тебя всю жизнь.
— Сегодня в школе я написал такое красивое сочинение о Дне флага, такое красивое… я даже использовал слова, значение которых я толком не знаю.
Моя внешность меня обманывает.
— А вот этого, — сказала она, показав с нежностью на своего младшего сына, — я родила, потому что слишком поздно его обнаружила и уже нельзя было от него избавиться.