Лев Николаевич Толстой
Благодарная почва
Из дневника
Опять живу я моего друга Черткова в Московской губернии. Гощу по той же причине, по которой мы съезжались с ним на границе Орловской и я год тому назад приезжал в Московскую. Причина та, что черта оседлости для Черткова – весь земной шар, кроме Тульской губернии. Вот я и выезжаю на разные концы этой губернии, чтобы видеться с ним.
Выхожу в восьмом часу на обычную прогулку. Жаркий день. Сначала иду по жесткой глинистой дороге мимо акации, готовящейся уже трещать и выбрасывать свои семена; потом мимо начинающей желтеть ржи с своими чудными, все еще свежими васильками; выхожу в черное, почти все уж запаханное паровое поле; направо пашет старик в бахилках сохой и на плохой худой лошади, и слышу сердитое старинное: «Вылезь!» – с особенным ударением на втором слоге. И изредка: «У! Дьявол!» И опять: – «Вылезь… Дьявол». Хотел поговорить с ним, но, когда я проходил мимо его борозды, он был на противоположном конце полосы. Иду дальше. Впереди другой пахарь. С этим, должно быть, сойдусь, когда он будет подходить к дороге. «Коли сойдусь, то и поговорю с ним, если придется», – думаю я. И как раз встречаемся с ним у дороги. Этот пашет плугом на крупной рыжей лошади; молодой, красиво сложенный малый, одет хорошо, в сапогах, ласково отвечает на мой привет: «Бог на помощь».
Плуг плохо берет накатанную дорогу, он переезжает ее и останавливается.
– Что же, лучше сохи?
– Как же, много легче.
– А давно завел?
– Недавно, да вот украли было.
– Как же, нашли?
– Нашли, своей же деревни.
– Что же, и в суд подали?
– А то как же?
– Зачем же подавать, коли плуг нашелся?
– Да ведь вор.
– Что ж, что вор, посидит в остроге – хуже воровать научится.
Серьезно и внимательно смотрит на меня, очевидно не отвечая ни согласием, ни отрицанием на новую для него мысль.
Свежее, здоровое, умное лицо с чуть пробивающимися светлыми волосами на бороде и верхней губе, с умными серыми глазами. Он заворотил лошадь, чтобы идти назад, но оставил плуг, очевидно желая отдохнуть и не прочь поговорить. Я взялся за ручки плуга и тронул потную сытую рослую кобылу. Кобыла влегла в хомут, а я сделал несколько шагов. Но я не удержал плуг, он выскочил, и я остановил лошадь.
– Нет, вы не можете.
– Только тебе борозду испортил.
– Это ничего, справлю.
Он осадил лошадь, чтобы взять пропущенное мною, но не стал пахать.
– На солнце жарко, пойдем в кустах посидим, – пригласил он, указывая на лесок вплоть у конца полосы.
Мы перешли в тень молодых березок. Он сел на землю, я остановился против него.
– Из какой деревни?
– Из Ботвиньина.
– Далече?
– Вон маячит на горке. – И он показал мне.
– Что же так далеко от дома пашешь?
– Да это не моя, здешнего мужичка, я нанялся.
– Как нанялся, на лето?
– Не, посеять нанялся – вспахать, передвоить, как должно.
– Что же, у него земли много?
– Да мер двадцать высевает.
– Вот как, а лошадь это твоя? Хорошая лошадь.
– Да кобыла ничего, – говорит он с спокойной гордостью.
Кобыла действительно такая по ладам, росту и сытости, каких редко видишь у крестьян.
– Верно, живешь в людях, извозом занимаешься?
– Не, дома, один и хозяин.
– Такой молодой?
– Да я с семи лет без отца остался, брат в Москве живет, на фабрике. Сначала сестра помогала, тоже на фабрике жила, а с четырнадцати лет как есть один, во все дела, и работал, и наживал, – сказал он с спокойным сознанием своего достоинства.
– Женат?
– Нет.
– Так кто же у тебя по домашности?
– А матушка?
– И корова есть?
– Коров две.
– Вот как! Сколько же тебе лет? – спросил я.
– Восемнадцать, – отвечал он, чуть улыбаясь и понимая, что меня занимало то, что он, такой молодой, так мог устроиться. И это, очевидно, было ему приятно.
– Какой еще молодой, – сказал я. – Что же, и в солдаты придется?
– Как же, лобовой, – сказал он с тем спокойным выражением, с которым говорят про старость, про смерть, вообще про то, о чем рассуждать нечего, потому что оно неотвратимо.
Разговор наш, как и всегда в наше время разговоры с крестьянами, коснулся земли, и он, описывая свою жизнь, сказал, что земли мало, что если бы не работал где пеший, где на лошади, то и кормиться бы нечем. Но рассказывает он все это с веселым, радостным и гордым самодовольством. Повторил еще раз, что остался один хозяином с четырнадцати лет и все один заработал.
– Ну, а вино пьешь?
Очевидно, ему неприятно было сказать, что пьет, но он не хочет сказать неправду.
– Пью, – сказал он тихо, пожимая плечами.
– А грамоте знаешь?
– Хорошо знаю.
– Что же, не читал книг о вине?
– Нет, не читал.
– Что же, а лучше бы не пить совсем.
– Известно, добра от него мало.
– Так и бросить бы.
Он молчит, и видно, что понимает и думает.
– Ведь можно, – говорю я, – а как хорошо бы. Вот я третёва дни ездил в Ивино, только подъезжаю к одному двору, а хозяин здоровывается со мною и называет меня по имени-отчеству. Выходит, что двенадцать лет тому назад мы виделись с ним. Это Кузин; знаешь?
– Как же. Сергей Тимофеич.
И я рассказываю ему, как с этим Кузиным двенадцать лет тому назад мы устроили общество трезвости, и с тех пор он, Кузин, хотя и пил прежде, перестал пить совсем.
– И вот теперь говорил Кузин мне, что только радуется тому, что отстал от этой пакости, – сказал я. – И живет, видно, очень исправно. И дом и все заведенье. А не брось он пить, может, и совсем не то бы было.