Вчера, наконец, умерла проститутка, жившая через улицу от меня, в противоположном окне, на котором теперь черные занавески; черные занавески распорядилась повесить хозяйка гостиницы, традиционная женщина из породы печальных дур. К ней же перешло имущество покойной; и теперь граммофон, который играл раньше на четвертом этаже, играет на втором, в ее комнате. По-прежнему хрипят эти парижские арии и мне представляются те люди с гладкими лицами или пожилые певицы с подведенными глазами — отцы и матери семейств; они поют чудовищно попитые вещи и раскрывают рты от удовольствия.
Эта женщина, которая, к облегчению всех, кто ее знал, уже похоронена на загородном кладбище, в глиняной неглубокой могиле, умирала довольно долго, около трех месяцев. На днях, наверное, приедут ее родители, загорелые овернские крестьяне в смешных деревенских костюмах; через гремящие улицы они доберутся до предместья, и постоят, как полагается, у могилы, потом придут к хозяйке гостиницы, где жила их дочь, на поминки, выпьют красного вина — и опять уедут к себе в деревню, работать.
Жизнь моей соседки была очень проста. Соседка перестала хрипло смеяться только незадолго до смерти. Это была обыкновенная проститутка, лет двадцати пяти, с красными руками, короткими пальцами, почти без ногтей, узловатыми мускулами на крепких крестьянских ногах, очень сильно раскрашенным лицом и резким голосом. Жила она несложно, никогда ни о чем не думала, читала романы с цветными обложками, штопала себе чулки, носила плохие платья и вообще существовала так, как ей подсказывали инстинкт и необходимость. Она ничему не училась, но известные эстетические потребности ей были свойственны; на руках у нее болтались зеленые роговые браслеты со стеклышками, в ушах висели серьги из легкого дутого золота. Комнату свою она украсила как умела: три женских портрета с английских гравюр — один повешен прямо, два вкось, вправо и влево; три картины какого-то не то что неизвестного художника, а просто частного человека, которому вдруг пришла в голову мысль нарисовать озеро, лодку и деревья — и он действительно нарисовал; несколько фигурок из раскрашенного гипса — негритянка, мопс, голая женщина с глубоким воронкообразным пупком; такие фигурки продаются на улицах и в парфюмерных магазинах.
Судьбой своей эта женщина была вполне довольна, работой своей горда; она искренно презирала, например, людей, принужденных десять часов в день проводить на фабрике: они больше уставали и меньше зарабатывали. Она же с удовольствием сознавала, что вот, живет в гостинице, платит двести франков за комнату, может купить в рассрочку граммофон и курить дорогие, по ее понятиям, папиросы — и никогда не берет меньше двадцати франков; разве, что если сильный дождь и вообще плохая работа. Никакого мира, кроме того, в котором она жила, она не знала, никуда не ходила, днем сидела у окна и ругалась с рыбным торговцем, одним из ее постоянных клиентов. Слов она знала довольно много, потому, что читала романы, но в разговорах ей приходилось употреблять их не больше сотни — и то из этой сотни, слов пятьдесят были нецензурными, — но разницы между цензурными и нецензурными выражениями она не понимала. Все, что выходило за пределы ее знаний, она считала ненормальным, но ненормальное встречалось редко, так как все ее знакомые были такими же, как она. Мысль о том, что ее ремесло в известном смысле унизительнее других, была ей совершенно чужда; никакого несчастья для нее в этом не было и относилась она к этому спокойно и добросовестно: работа, как работа.
Единственные соображения, которые ее огорчали, были расточительность ее сутенера и постоянное злобное соперничество другой проститутки, жившей на той же улице. Сутенер ей, собственно, нужен не был, но здесь она подчинялась известной тротуарной этике, которая накладывала на нее обязательство иметь сутенера. Он был похож на всех других сутенеров; стриженый затылок, бритое лицо, яркий галстук, новенькая кепка и двухцветные туфли.
Он любил выпить, но бил ее довольно редко. Однажды она дала ему пятьдесят франков; он должен был купить папирос и принести сдачу. Но он пропадал три часа, затем пришел и сказал, что истратил все деньги; она долго не верила, потом убедилась, что это правда, и рыдала два дня.
Со своей соперницей она ежедневно ругалась, придумывая заранее самые злые выражения, самые чудовищные оскорбления, потом эти женщины начинали драться, кусались и вырывали друг другу волосы. Иногда они мирились и тогда ночевали в одной комнате, но скоро опять ссорились.
Но вот она заболела; она держалась на ногах до последних сил. Наконец она слегла, и печальная дура, хозяйка гостиницы, пригласила доктора, который выслушал больную и заявил, что дело обстоит очень плохо: скоротечная чахотка. Хозяйка пошла наверх и сказала:
— Доктор говорит, что ты умрешь, потому, что у тебя чахотка.
— Неправда?
— Он мне это сказал.
Тогда проститутка начала потихоньку плакать — но не так, например, как тогда, когда ее сутенер истратил пятьдесят франков.
Ее соперница пришла в гости к хозяйке гостиницы и разговаривала с ней на улице, стараясь говорить, как можно громче, чтобы больная услышала через открытое окно: