А стоило бы нам почуять неладное, когда на утреннем собрании во вторник Рассел травил байку о том, как он гарротировал сербского полковника.
— Только представьте, — распинался Рассел, — солнечный свет, пробивавшийся сквозь решетки на окнах, ложился параллельными полосами на лимонного цвета пол в комнате для отдыха. Вся сценка была точь-в-точь как подброшенная в воздух монета — и верится, и не верится.
Точь-в-точь как мы, хотя в комнате нас собралось шестеро: пятеро мужчин и женщина; мы кружком разместились возле Рассела на складных металлических стульях.
— Я вел наблюдение за патрулями на этой балканской бойне, — продолжал Рассел. — Дома на главной улице почернели от дыма. Окна выбиты. По всей улице — мусор. Протопали мимо взорванной «тойоты». Шагнешь — и под ногой что-нибудь хрустнет. То брошенный ноутбук. То женская сумочка. С фонарного столба свисали три веревки, только перерезанные, так что вся эта болтовня насчет зачистки выглядела правдой.
— А что было неправдой? — спросил доктор Фридман.
Волосы у доктора Фридмана были каштановые. Из-за очков в позолоченной металлической оправе глядели изумрудно-зеленые глаза. Каждый день из двух недель, проведенных с нами, он надевал вольного кроя твидовый пиджак. В тот последний день на нем была синяя рубашка без галстука.
— В таком месте, как это, — ответил Рассел, — поди разбери: правда, неправда.
— Понятно, — кивнул доктор Фридман.
— Ничего вам непонятно, — сказал я. — Повезло вам, что вы этого не видели.
— Верняк! — откликнулся Зейн, похожий на Христа-альбиноса.
— Давайте все же послушаем Рассела, — попросил доктор Фридман.
Рассел походил на расфранченную рок-звезду: очки наподобие авиационных окуляров ночного видения, черный кожаный пиджак поверх темно-синей футболки с эмблемой группы «Уилко» — не очень-то по уставу, который ему вдалбливали. Довершали наряд обычные джинсы и черно-белые кеды.
— Вообразите конец мая девяносто второго, — сказал Рассел. — У нас у всех только и зудело слинять в какое-нибудь безопасное место.
— Нет таких мест, — пробормотала Хейли, соскребая коросту со своей словно выточенной из черного дерева руки.
Рассел не обратил на нее никакого внимания.
— Этот замшелый югославский городишко насквозь провонял порохом и горелым деревом. Сплошная помойка, приятель, и крысы, так до сих пор и вижу этих говножопых шелудивых крыс с красными глазами.
Два окна в ресторане заделали картоном, но висела вывеска «открыто». Полковник распахнул дверь, звякнул колокольчик. Тогда он поворачивается к нам девятерым и говорит:
— Заходим по очереди.
Потом поворачивается, кивает мне и двум своим любимчикам головорезам, парочке потрошителей, которых Милошевич вытащил из тюрьмы и назначил «милиционерами». Заходим. Во всем заведении горстка клиентов, и все такие же сербы, как мы, твою мать.
Белая пластмассовая чашка задрожала в руке Рассела, когда он поднес ее ко рту.
— О чем бишь я?
— Вы только что сказали «твою мать», — вмешался доктор Фридман.
Рассел отхлебнул кофе.
— На чем я остановился?
— А-а-а, — протянул психиатр. — В вашей истории. О вашей шпионской миссии.
— Уловил, — сказал Рассел. — Тамошний мэтр скользил по ресторану, как в ледовом шоу. Лысый — ни волосины. Бледный как смерть. Глаза белесые. Лицо каменное. Четверо «оборотней», отбывавших повинность, все с «калашами», входят и начинают трезвонить, а он хоть бы хны. Был он в белой рубашке с черной бабочкой, джинсах и черном смокинге с длиннющими фалдами, как Дракула. Да еще вертел пустой поднос, вроде балеруна однорукого.
— Похоже на улет после ЛСД, — заметил доктор Фридман.
— Док! — ухмыльнулся Рассел. — Кто бы мог подумать, что вы такой безобразник?
— Мой отец — любопытная личность. А ваш?
— Не-а, — откликнулся Рассел, — никогда не ввязывался ни в какие неприятности. Да и незачем было. И потом, моя история его не касается… там, в ресторане, это все про меня, только про меня.
— А про кого еще? — спросил доктор Фридман.
— Я ж вам сказал: про полковника Херцгля, этого жердяя. И разило же от него чесноком и водкой! Они божатся, что водка не пахнет, — опять врут. Уж поверьте мне — пахнет, и вот я…
— Вы в ресторане, — успокоил его доктор Фридман. — С полковником Херцглем и его людьми.
— И мэтром. Он скользит к нам между столиками со своим пустым подносом, на лацкане у него фашистский значок, а сам так и пялится своими бельмами.
Полковник Херцгль зыркнул на него эдак и говорит: «Что это за говно у тебя вместо музыки?»
В баре бухают колонки, и полковник, черт его дери, прав: дерьмо да и только. Какой-то аккордеон, флейта и цитра, словом, муть этническая. А полковник свихнулся на Элвисе. Чуть не молился на этого сраного идола, подохшего на стульчаке…
Доктор Фридман заморгал, и я это про себя отметил.
— …ну да, на стульчаке, когда сам он еще панковал под коммунягу в Белграде. С тех пор и носился с одной своей вшивой пленкой — музыкой к «Вива Лас-Вегас!». Не скажу, что это самый плохой фильм с Элвисом или что там самые дерьмовые песни, но, дружище, когда тебя сорок раз подряд заставляют слушать эту херню, да еще приказывают ее переводить и учить полковника подпевать!..