Покойный мистер Уотертон однажды высказал мнение, что вороны у нас в Англии постепенно вымирают, и мне хочется в своем предисловии рассказать об этих птицах то немногое, что я наблюдал сам.
Грип в моем романе соединяет в себе черты двух замечательных воронов, которые жили у меня в разное время и были предметом моей гордости. Первого, совсем еще молодого, один мой знакомый нашел где-то в глухом закоулке Лондона и подарил мне. С самого начала обнаружилось, что ворон этот «богато одарен» (как говорит сэр Хью Ивенс об Анне Пейдж)[1] и развивал свои способности весьма успешно благодаря любознательности и прилежанию. Ночевал он в конюшне (обычно — на спине у лошади) и своей сверхъестественной мудростью и ученостью внушал такой трепет моему ньюфаундленду, что не раз нам доводилось видеть, как он безнаказанно утаскивал из-под носа у собаки весь ее обед, — такова сила умственного превосходства! Мой ворон быстро приобретал всякие новые познания и достоинства.
Но в один злосчастный день в конюшню, где он жил, пришли маляры красить стены. Ворон внимательно наблюдал за ними, приметил, что они заботливо прячут краску, и немедленно возгорелся желанием завладеть ею. Когда рабочие ушли обедать, он сожрал все, что они оставили в конюшне, — фунта два свинцовых белил. Конечно, за эту юношескую неумеренность он заплатил жизнью.
Я безутешно горевал о нем, и другой мой приятель, живший в Йоркшире[2], прислал мне взамен ворона постарше, еще более одаренного. Он нашел его в деревенском трактире и упросил хозяина продать ему. Мудрая птица первым делом вступила во владение имуществом своего предшественника, вырыв все кусочки сыра и медяки, которые тот зарыл в саду, — это потребовало длительного обследования и огромного труда, и ворон пустил в ход всю силу своего ума. Выполнив эту задачу, он занялся изучением терминов и выражений, которые слышал на конюшне, и скоро так хорошо их усвоил, что целыми днями, сидя под моим окном, с большим знанием дела погонял воображаемых лошадей. Но я, должно быть, все-таки не слышал его в наилучшем его репертуаре: бывший хозяин прислал вместе с ним сопроводительное письмо, в котором, свидетельствуя мне свое почтение, сообщал, что, если я хочу увидеть самый лучший «помер» ворона, мне следует показать ему пьяного. Но этого я так и не сделал, ибо меня, к сожалению, окружали одни только трезвенники. Да и все равно — как бы ни подействовало это средство на моего ворона, уважение мое к нему вряд ли возросло бы, — оно и так уже было безгранично. Но он, увы, не платил мне тем же. Он вообще ни в грош не ставил никого в доме, за исключением кухарки. Ее он жаловал, по боюсь, что не бескорыстно, — так же как тот полисмен, которого она угощала на кухне.
Раз я неожиданно встретил моего ворона в полумиле от дома: он шествовал посреди людной улицы, окруженный толпой зрителей, которым, по собственному почину, демонстрировал свои таланты. Никогда не забуду, с каким достоинством он вел себя в этом трудном положении и как храбро потом защищался, укрываясь за водокачкой и не давая унести себя домой, пока не вынужден был уступить превосходящим силам противника.
Но, видно, такие великие гении недолговечны, или, может быть, и этот ворон проглотил что-нибудь неудобоваримое (что довольно вероятно, так как он разделал под кружево большую часть садовой стены, выклевывая из нее известку, разбил бесчисленное множество оконных стекол, выковыряв всю замазку из рам, а деревянную лесенку из шести ступеней с площадкой почти всю превратил в щепки и щепки эти съел) — как бы то ни было, он прожил у меня только три года, а потом заболел и умер в кухне у огня. Умирая, он до последней минуты не спускал глаз с жарившегося на очаге мяса и вдруг замогильным голосом крикнул «ку-ку» и, опрокинувшись на спину, испустил дух. С тех пор я не завожу больше воронов.
О мятеже Гордона, насколько я знаю, не писал до сих пор ни один романист[3], а между тем это событие изобилует весьма примечательными и необычайными подробностями. Потому у меня и явилась мысль написать о нем повесть.
Не приходится говорить, что этот безобразный бунт, покрывший несмываемым позором и эпоху, его породившую, и всех его зачинщиков и участников, — хороший урок последующим поколениям. Лозунги, которые мы неправильно называем религиозными, охотно провозглашаются людьми, у которых нет никакого бога, которые в своей повседневной деятельности пренебрегают самыми элементарными требованиями морали и справедливости. Такие «религиозные» бунты продиктованы нетерпимостью и жаждой насилия, они бессмысленны, жестоки, они — просто взрывы закоренелого фанатизма одуревших людей. Всему этому учит нас история. Но, быть может, мы еще до сих пор недостаточно усвоили ее уроки, и даже такой пример, как мятеж 1780 года под лозунгом «Долой папистов», не пошел нам на пользу.
Если мне и не удалось с достаточным совершенством отобразить на страницах моей повести дни мятежа, во всяком случае они описаны беспристрастно, человеком, который отнюдь не является сторонником папизма, хотя у меня, как у большинства моих соотечественников, есть весьма уважаемые друзья среди людей, исповедующих римско-католическую веру.