Я вынул из кармана тетрадный листок, развернул его и подал председателю месткома:
– Можете определить, кто писал?
Листок был плотно исписан крупным неровным почерком – буквы валились кучно то вправо, то влево, как будто в нетрезвом виде хороводную танцевали.
Председатель сначала посмотрел на листок, потом на меня, – выражение его сухого, желчного лица было хмурым и подозрительным.
– А кто вы сами? – спросил он.
Я подал ему свой писательский билет. Он, не торопясь, надел очки, раскрыл билет, сверил фотографию – похож ли? Потом стал перелистывать, смотреть уплату членских взносов.
– Билет ваш недействителен, – сказал он наконец.
– Почему?
– А печати за нынешний год нету.
– Членские взносы еще не заплатил.
– Вот, вот…
– Ну и что? Билет выдается на всю жизнь.
– Интересно! – его морщинистое лицо оживилось, теперь он глядел на меня исподлобья, через очки, с веселым удивлением. – А ежели я, к примеру, в прошлом годе в милиции работал? Так что ж, и теперь мне положено носить милицейское удостоверение?
– Носите себе на здоровье.
– У нас место работы по наследству не выдается на всю жизнь. – Он встал и в упор поглядел на меня: – Есть у вас еще какие-нибудь документы?
Я вынул командировочное удостоверение от газеты, потом паспорт. Он рассматривал все тщательно и долго, наконец вернул мне документы и пригласил к столу.
– Значит, в редакцию написали? Аноним! Сейчас мы его раскусим. – Он взял тетрадный листок и стал читать: – «Как вам небезызвестно, в селе Алексашине на ткацкой фабрике директор Васютин женщин при себе держит. А которые ему не поддаются, на мотание шпулей перегоняет…» – он и дочитывать не стал. – Ясно, как божий день, – Демушкин написал.
– Кто он такой?
– Ткач. На дому работал. А в прошлом годе мы все домашние станы на фабрику перевезли… В цех. Вот он и обиделся.
– Как вы догадались, что Демушкин писал?
– Очень просто. Демушкин жалобы во все концы пишет – и в райком, и в милицию, что его незаконно в цех перевели. И все жалобы начинает одинаково: «Как вам небезызвестно, в селе Алексашине…» и так далее. Сказать вам по секрету, он еще в колхозе жалобы на всех писал. У меня все на учете.
– Но вы же сказали, что в прошлом году в милиции работали?
– То в прошлом. А в позапрошлом году я здесь, в колхозе, парторгом был. Когда от колхоза фабрику ткацкую отделили, должность парторга закрыли. Меня – в милицию направили. А когда район закрыли, меня из милиции обратно сюда, на фабрику, председателем месткома перевели. Понятно?
– Значит, эта фабрика раньше при местном колхозе была?
– Ага! Ткацкой артелью считалась. Ну, чтобы рабочий класс с колхозным крестьянством не путать, ее и отделили. Директором прислали Васютина. Он раньше в райисполкоме работал. Ну, а район, естественно, закрыли. Вот какая перестановочка получилась.
– Откуда же ваши ткачи? Бывшие колхозники?
– Конечно. Но вы не подумайте, что колхозу не помогаем. Помогаем, еще как… У меня самого восемьдесят трудодней.
– Ничего не понимаю… Тогда зачем же ткацкую артель отделили от колхоза, если все там работаете?
– Дак не работаем, а помогаем. Что значит зачем? Политика такая. Колхоз, он и есть колхоз… Должен в землю глядеть то есть, а не на производство. Чтоб внимание от земли не отвлекать. Ответственность выше. Понятно?
– Уяснил… Пойду разыщу этого Демушкина.
– А я вас сопровожу.
– Нет уж, пожалуйста, без сопровождения. Я пойду один.
– Ну, как знаете.
Он опять посмотрел на меня исподлобья через очки, и лицо его стало хмурым и обиженно-постным.
Фабрика «Возрождение труда» размещалась в длинном двухэтажном доме да в какой-то невысокой бревенчатой пристройке, похожей не то на амбар, не то на ригу. На первом этаже стояло десятка полтора древних платтовских станков, выпущенных еще в начале века. Все они так тряслись и так грохотали, словно каждый участвовал в странном состязании – кто скорее развалится. Я поднялся на второй этаж; здесь длинными рядами, вплотную друг к дружке, застя частыми решетинами свет, стояли деревянные станы. Ткачихи сидели на узких донцах, склонив головы, так что сзади были видны одни спины; заведенно сновали босые ноги, точно глину месили, ритмично дергала левая рука «погонялку», и затравленной зверюшкой метался из стороны в сторону челнок. Скорее, скорее! Хлопали подрешетники, стучало бердо, слегка содрогались рамы… Скорее, скорее! А в воздухе плавали розовые и белые хлопья, липли к одежде, набивались в нос, першили в горле…
Ко мне подошел мастер в длинном белом фартуке, мельком взглянул на мой билет, любезно улыбнулся, обнажая тусклые стальные зубы:
– Вы по какой части? Чем интересуетесь то есть?
– Да вот на ручные станы хочу поглядеть. Признаться, давненько не видывал. С детства!
– У нас один такой стан в Ленинград взяли, в музей, – не без гордости сказал мастер и с охотой начал объяснять немудрое устройство стана: – Батан, бердо, ремиз… Тут всякая вещь под названием.
В конце зала сидело четверо ткачей.
– Который из них Демушкин? – спросил я мастера.
– А вон тот, лысый, что у окна сидит.
Я подошел к Демушкину, склоненному за работой, и спросил на ухо:
– Это вы писали в редакцию?
Он перестал ткать и с минуту сидел недвижно, словно я его оглушил дубиной по голове.