Трудное это дело – продавать соседу свою последнюю кровать. Еще того хуже – если твое единственное дитя цепляется за ее раму, как обезьянка-паук, а попробуй отцепить – вопит так, будто ты ей ручонки отрубаешь топором.
Нетерпеливо переминались четверо алаканцев, голодные и радостные, что заработают своими мышцами пару-тройку медяков. Недовольно стояла Лизка Шарма, сверкая бриллиантовой роскошью юбок. Она пришла лично проследить, чтобы четырехстолбовую кровать вынесли осторожно, не повредив.
А кровать-то массивная! Что смешно – для ребенка. Ручкам и ножкам Джайалы нет никакой необходимости раскидываться на таком просторе. Но рама изукрашена изображениями парящих дворцов Джандпары, облачные драконы древних времен обвивают опорные столбы до самого балдахина, где деревянные когти держат свернутые сетки и раскрываются с медным щелчком искусно сделанные зажимы, выпуская в часы жары разворачивающиеся вниз москитные сетки. Красивая кровать, роскошное ложе. Пронизанная жизненной силой утраченной славы Джандпары. Антикварная вещь, сделанная из мелкозернистой красной древесины – соколиного дерева, давным-давно изведенного терновником, – и потому ценная втройне.
Ее продажа будет нас кормить целый месяц.
Но для Джайалы, шестилетней и очень привязчивой, на глазах у которой вся наша мебель исчезала по одному предмету, это целая трагедия.
Она была свидетельницей того, как испарились наши слуги и нянюшки, будто шипящие капли на раскаленной решетке. Как сворачивались драпри, скатывались и выносились на спинах алаканцев ковры, будто связки колбас, двигались цепочки людей по нашим мраморным полам. И кровать – это уже чересчур.
В коридорах эхом отдавались шаги нас, немногих оставшихся в доме. Не звучала в портиках музыка нашего фортепьяно, и тепло в здании можно было найти лишь в сернистой вони моей лаборатории, где еще горел последний одинокий огонь.
Для Джайалы исчезновение просторной и прекрасной кровати было последним шансом на сопротивление.
– НЕЕЕЕТ!
Я пытался ее улестить, потом оттащить. Но она заметно выросла со времен младенчества, а отчаяние придавало ребенку сил. Я оторвал ее от матраса, она схватилась за мощный столб, обвила руками, вцепилась накрепко. Прижимаясь щекой к чешуе облачного дракона, она снова заорала:
– НЕЕЕЕТ!
От ее визга могло разлететься стекло. Все, находившиеся в комнате, закрыли уши.
– НЕЕЕЕТ!
– Джайала, ну пожалуйста! – умолял я. – Я тебе новую куплю. Как только у нас появятся деньги.
– Не хочу я новую! – визжала она. – Я эту хочу!
По покрасневшему лицу текли слезы.
Я дергал ее, краснея под осуждающим взглядом госпожи Лизки и стоящих за ее спиной рабочих. Лизка мне нравилась, а сейчас она увидела меня в самом невыгодном свете. Будто мало того, что дом пуст, будто и без того продажа последней вещи моей дочери не унижала меня до крайности, так мне еще приходится унижаться перед ребенком.
– Джайала, это ведь ненадолго! И она будет рядом, у госпожи Лизки. Сможешь ее навестить, если захочешь. – Я глянул на Лизку, отчаянно надеясь, что та не станет возражать. – Буквально в соседнем доме.
– Я не буду спать в соседнем доме! Она моя! Ты все продал! У нас ничего нет! Она моя!!
Вопли Джайалы взлетели на октаву выше, крики стали перебиваться мучительным кашлем, а я все пытался оторвать ее руки от кровати.
– Я тебе новую куплю! Такую, что принцессе впору.
Но она только завизжала громче.
Рабочие зажимали руками уши, чтобы не слышать этих воплей грифона. Я оглядывался, отчаянно ища решения, отчаянно желая остановить кашель, что она навлекла своей истерикой.
Дурак. Какой же я дурак! Надо было попросить Пайлу увести ее, а потом сказать рабочим, чтобы прокрались тихо, как воры. Я оглядел комнату, лица рабочих и очень удивился. В отличие от Лизки, воплощенного раздражения, они ничего такого не выражали.
Ни нетерпения.
Ни гнева.
Ни злости.
Ни превосходства или презрения.
Одну лишь жалость.
Эти работяги-беженцы, пришедшие из-за реки из Малого Каима ради грошового заработка, жалели меня. На сгорбленных плечах грязные рубахи, из разбитых кожаных башмаков видны обмороженные ноги, покрытые коркой грязи, – и они меня жалели!
Они бежали из своего города, потеряв все, жалкие пожитки, увязанные в тряпье, постукивали на их спинах, собаки и детвора, мокроносые и хнычущие, путались под ногами. Пена реки беженцев хлынула из Алакана, когда мэр и магистры признали, что город не удержать и надо, по сути говоря, отходить, и быстро, чтобы спастись от наступления терновника.
Алаканцы, люди, потерявшие все, смотрели на меня с жалостью. И я взбесился.
Я заорал на Джайалу:
– Так что мне прикажешь делать? Дать вам подыхать с голоду? Прекратить кормить тебя и Пайлу? Сидеть на соломе и всю зиму грызть мышиные кости, лишь бы у тебя осталась кровать соколиного дерева?