Мы прибыли на место. Перед аэродромом расстилается большая площадка с подозрительными деревянными домиками, чьё назначение с первого взгляда кажется иным, нежели: гараж, Международный Буфет и так далее. Ужасные, разжиревшие в своих тележках попрошайки тянут руки, загораживая нам дорогу, и в спешке мы почти поддаёмся соблазну перепрыгнуть через них. Мы обгоняем многих, и многие обгоняют нас. Мы всматриваемся в воздух, с которым и связано всё здесь происходящее. Слава Богу, никто пока ещё не летает! Мы не уворачиваемся, но и не попадаем под колёса. Меж тысяч повозок, позади них и навстречу им скачет итальянская кавалерия. Порядок и несчастные случаи кажутся одинаково невозможными.
Однажды поздним вечером в Брешии нам нужно было срочно попасть на определённую улицу, по нашим понятиям, находившуюся достаточно далеко. Извозчик запрашивает 3 лиры, мы согласны на две. Извозчик отказывается, и только из дружеских побуждений описывает нам прямо-таки ужасающее расстояние до этой улицы. Мы начинаем стесняться своего предложения. Ну хорошо, 3 лиры. Мы садимся, три поворота коляски в коротеньких переулках – и мы на месте. Отто, более энергичный, чем мы оба, заявляет, что далёк от мысли платить 3 лиры за поездку, длившуюся не более минуты. Одной лиры более чем достаточно. Вот – одна лира. Уже ночь, переулок безлюден, а извозчик, видимо, силён. Он сразу же приходит в такое исступление, как если бы спор продолжался уже целый час: Что? – Это же обман. – Что мы о нём думаем. – Договор был на 3 лиры, и он должен 3 лиры получить, а не то мы ещё посмотрим. Отто: «Тариф или я зову караульных!» Тариф? Нету никакого тарифа. – Какой такой тариф! – Был договор о ночной поездке, он согласен на две лиры, мы должны заплатить, а после этого можем идти на все четыре стороны. Отто, угрожающе: «Тариф или караульные!» Ещё несколько криков и метаний, потом извлекается тариф, на котором нельзя разглядеть ничего, кроме грязи. Поэтому мы останавливаемся на 1,5 лирах, и извозчик едет дальше, в узкий проулок, где негде развернуться, разозлённый и, как мне кажется, разочарованный – поскольку наше поведение, к сожалению, неправильно; так нельзя вести себя в Италии, где-то в другом месте, вероятно, можно, но не здесь. Да разве в спешке сообразишь! Ничего не поделаешь, за одну скоротечную неделю, целиком посвящённую полётам, итальянцем не станешь.
Однако раскаяние не имеет никакого права портить нам настроение на лётном поле, потому что иначе возникнет лишь новое раскаяние, и мы скорее прыгаем, чем идём на аэродром в той восторженности всех суставов, которая иногда охватывает нас, одного за другим, под здешним солнцем.
Мы проходим мимо ангаров, закрытых занавесами, словно райки бродячих комедиантов. На треугольных сужениях фасадов написаны имена авиаторов, чьи машины скрываются внутри, а сверху развеваются триколоры их родины. Мы читаем имена: Кобьянчи, Каньо, Кальдерара, Ружье, Кёртисс, Монкер (трентинец,[1] носящий итальянские цвета, им он доверяет больше, чем нашим), Анзани, клуб римских авиаторов. А Блерио? – спрашиваем мы. Блерио, о котором мы только и думали, где же Блерио?
По обнесённой изгородью площадке перед ангаром бегает Ружье, маленький человечек с примечательным носом, рукава постоянно елозят вверх-вниз. Он объят бурной, несколько неясной деятельностью, он поддергивает рукава резкими движениями, ощупывает себя на ходу руками, отсылает своих рабочих в ангар, зовёт их обратно, идёт сам, тесня всех перед собой, а в стороне стоит его жена в тесном белом платье и маленькой чёрной шляпке, туго втиснутой в причёску, ноги в короткой юбке слегка расставлены, взгляд вперяется в жаркую пустоту – занятая женщина с тьмою забот и дел в маленькой голове.
Перед соседним ангаром сидит в полном одиночестве Кёртисс. Под приподнятыми занавесами виднеется его аппарат; размером он больше, чем о нём рассказывают. В тот момент, когда мы проходим мимо, Кёртисс держит в руках нью-йоркскую «Геральд» и читает верхнюю строчку на одной из страниц; через полчаса мы возвращаемся, а он как раз добрался до середины этой страницы; ещё через полчаса заканчивает эту и начинает читать следующую. Похоже, летать сегодня он не намерен.
Мы поворачиваемся и видим широкое поле. Оно такое большое, что, кажется, всё на нём теряется: финишная планка недалеко от нас, сигнальная мачта вдалеке, стартовая катапульта где-то справа, автомобиль Комитета, который с наполненным ветром жёлтым флажком выписывает на поле полукруг, останавливается и едет дальше.
Посреди почти тропической страны сооружен искусственный пустырь, и итальянская знать, блестящие парижские дамы и тысячи прочих людей собрались здесь, чтобы сощуренными глазами часами обозревать солнечную пустошь. На всей этой площади нет ничего, вносившего бы какое-то разнообразие, как на других спортивных площадках. Нет хорошеньких барьеров лошадиных скачек, белой разметки теннисных площадок, свежего газона футбольных полей, каменных подъёмов и спусков авто– и велогонок. Только два или три раза за весь день поперёк поля проезжает рысью красочная конная процессия. Копыта коней скрыты в облаках пыли, равномерный свет солнца не меняется до пяти часов вечера. И чтобы ничем не нарушать этой панорамы, отсутствует всякая музыка, и только свистки с дешёвых мест пытаются хоть как-то удовлетворить голодное ожидание и слух. Зато публика на трибунах за нашей спиной могла бы безраздельно слиться с глухим полем.