«Вот мы и дома» — говорит Сталкер, вступая в Зону. Зона — это часть мира, с которой — так ли уж важно, в результате чего именно?! — содрана задубевшая кожа: это участок бытия с обнаженными нервами, сплошное разверстое чувствилище, которое реагирует на таинственные корни всего сушего небывало остро. И это — Дом, потому что мы все начались именно с этого.
Вполне возможно, что некогда человек чувствовал мир именно гак: в первобытную эпоху или во времена генезиса великих религий. Уязвленный, обожженный бытием человек стал изобретать очки, через которые он мог бы смотреть на это Солнце, не обжигаясь. Ведь оно страшно — хотя бы уже тем, что намного превосходит все человеческое. Со временем очки стали настолько толстыми, что человек перестал видеть что бы то ни было, кроме их самих. Он стал думать, что «реальность» и есть эти очки. Тарковский «очки» сбивает. Поэтому человеку, смотрящему, например, «Зеркало», кажется, что у него расфокусировано зрение: он теряется, он не знает, как это видеть, в какую цельность все это собрать. А надо всего-навсего заново учиться видеть. Без очков. Собственными глазами.
Недаром сам Тарковский говорил, будто его фильмы (то же «Зеркало» или «Сталкера») лучше всего понимают люди с «простым», непосредственным, детски-наивным восприятием мира: например, старые необразованные крестьяне или совсем молодые люди. В старых необразованных крестьян, правда, как-то не очень верится. Все-таки это — люди, восприимчивые скорее к традиционным формам искусства — к традиционным подпоркам восприятия. Ни в одной из областей культуры «непосредственного» восприятия давно уже нет — или почти нет. Повсюду свои опосредованности — везде надо заново учиться видеть. Но можно понять, почему так хотелось думать ему самому: это люди — в отличие-де от интеллигенции, зашоренной образованностью, — «без очков». Которые не интерпретируют, не навязывают увиденному заготовленных заранее схем, вычитанных из книг значений. А просто переживают.
Все-таки, кажется, вышло иначе. Настоящей, благодарной, внимательной и чуткой аудиторией Тарковского стали как раз «зашоренные» интеллигенты. Именно они, с их повышенной по сравнению с обитателями прочих слоев социума рефлексией, способны чувствовать условность культуры, отличие ее схем от бытия как такового. Тарковский оказался обречен на элитарность, хотя вовсе к ней не стремился, напротив — адресовался к самой широкой аудитории. Ведь «непосредственность», на самом деле, чрезвычайно элитарна: она дается настолько большим усилием, что, наверное, всегда останется уделом избранных.
Интерпретации Тарковский ненавидел яростно — и не уставал повторять: у него в фильмах нет никаких «символов»! Никаких, избави Боже, иносказаний! Дождь в «Солярисе» — это просто дождь. Лошади и яблоки в «Ивановом детстве» — это просто лошади и яблоки...
Тем не менее — а впрочем, совершенно неизбежно — Тарковский, наверное, один из самых «переинтерпретированных» режиссеров, он стал таковым еще при жизни. Обилие интерпретаций — включая и такие, от которых пришел бы (и не раз приходил!..) в ярость сам автор, — так же естественно, как бесконечная избыточность интерпретаций самой жизни. Которая тоже вся, целиком — указание на свою Основу.
Говорят, будто на одной из конференций, посвященных Тарковскому, сестра его, Марина Арсеньевна, выслушав множество изощренных толкований творчества своего брата, воскликнула по поводу «Зеркала»: кто бы мог подумать, что молоко, которое мы пили в детстве, что хлеб, который мы ели в детстве, окажутся символами. А они и были символами. Причем именно тогда, в детстве. Только не такими, которые нуждаются в толковании.
Детское переживание мира вообще, кажется, ближе всего к тому, что стараются вернуть человеку фильмы Тарковского. Точно так же мы в детстве, не всегда твердо зная, что «значат» вещи вокруг нас, для чего именно они «предназначены», тем не менее, переживаем — непосредственно, чувственно, очень убедительно — их несомненную значительность. Значительность всего происходящего вообще. Точно так же в детстве мы — на уровне опять же непосредственного чувства — не слишком-то различаем живое и неживое, природное и сделанное руками. Разве скрипящая, медленно открывающаяся дверь менее таинственна, чем то, что оказывается за ней? Менее живая? Разве не живая — темнота под лестницей?.. Разве не о нашей жизни всем собой, каждой своей подробностью говорит весенний вечер?..
В детстве каждая вещь — указание на глубину бытия. Метафизический возраст. Корка опосредований еще не наросла, и человек чувствует бытие обнаженными душевными нервами. Чувство очень трудное. Но из него рождаются все смыслы.
Тарковского, говорят, очень раздражали попытки дать его фильмам (тому же «Зеркалу») психоаналитические толкования. Привязка образов и смыслов человеческих творений к впечатлениям и трудностям детства автора означает, считал он, инфантилизацию человека. И все-таки в некотором очень важном смысле он, кажется, возвращает человека именно в детство — как в метафизический возраст. И не только в личное, в историческое тоже.